Задумали окна раскрыть. В комнату ворвалось свежее дыхание ветра.
Пушкин и Алексей пошептались о чем-то и оба ушли потихоньку в соседнюю комнату. Вялость Пушкина, нервное состояние молодого Плещеева усугубили сумрачное настроение Николая Ивановича, склонного воспринимать психические токи собеседников.
— Печально... — сказал он уныло, — с болью взираю на будущее. Что наша публика?! Позубоскалила меж супом и говядиной о чугуевцах, замученных Аракчеевым, на том дело и кончилось. А что мы?.. где мы?.. Совсем рядом с нами — поселения, рабство... мы же бессильны это все ниспровергнуть. О, боже праведный! Доколе?.. Доколе?..
Не так давно Николай Иванович делал попытку возродить мечты о журнале, мечты распавшегося «Арзамаса». Собирал у себя лучших людей, приходили Куницын, Пушкин, Пущин, Грибовский, Маслов, Федор Глинка, Илья Долгорукий... Составляли прожекты вольного «Журнального общества», но... цензура... все развеялось дымом.
Плещеев в беспокойстве за Алексея заглянул на минутку в соседнюю комнату. Там окна были тоже настежь открыты. Алексей сидел с ногами на широком подоконнике, прислонившись к стенке проема, поджав колени и обнимая руками сапоги. Лицо было спокойно, взгляд, устремлен в неясную, неопределенную даль. Ветер раздувал его волосы.
Рядом Пушкин, спиною к входящему, напряженно, как фехтовальщик на выпаде в рапирном бою, внимательно прислушивался к тому, что говорил Алексей, смотрел в окно, на темную громаду Михайловской цитадели.
— Я вам помешал?.. — спросил Александр Алексеевич.
Алексей улыбнулся, а Пушкин сказал, что сейчас оба придут, вот только Алексей последнюю пустобайку закончит.
Плещеев вернулся в гостиную. «Неужели Лёлик о трагедии в замке рассказывает? Да нет, на него не похоже!»
Николай Иванович попросил сыграть Марсельезу: авось мрачные думы развеет... Плещеев сел к инструменту.
И заиграл.
Застучали тяжелые ритмы солдатских сапог, забряцало оружие, взлетели знамена, обагренные кровью. Потом послышался грохот снарядов.
Раскрыв широко дверь, вошли Пушкин с Алешей и стали на сквозняке. Ветер путал их волосы. А Марсельеза уже трепетала напряженным стремительным маршем, грохотом гнева, призывом к отомщенью.
— «Aux armes, citoyens! Formez vos bataillons!..»[43] — запел во все легкие Пушкин.
Из гостиной братьев Тургеневых из раскрытых окон, обращенных на хмурый дворец, слышался грозный гимн, взывавший к борьбе и свободе. Николай Иванович встрепенулся и тоже запел эту великую песнь революции. И Жуковский не мог удержаться: его завлекли благородные лозунги неустрашимости, веры и радости от предчувствия грядущей победы.
— Какая песнь! — шептал он восторженно. — Она заставляет бледнеть...
— Матушка Екатерина, услышав ее в Эрмитаже, — сказал Александр Иванович, — перепугалась и запретила ее. В те же годы кадет Сергей Глинка пытался ее перевести. А ноты долго еще продавались у Герстенберга на Невском, пока Павел не перетрусил и не изъял. Наполеон в восемьсотом году после Маренго тоже этот якобинский гимн запретил и даже преследовал автора. Но постепенно песнь возрождается. Всюду. Штейбельт, наш капельмейстер двора, в 1813‑м публично ее исполнял, вставив в симфонию о Москве, Федор Глинка упомянул в Подарке русскому солдату, и Александр Муравьев поет часто дуэтом с невестой.
А Плещеев стал вспоминать, как в Страсбурге еще в девяносто втором офицер гарнизона, уроженец Юры, Руже де Лиль, ночью, на боевом посту, среди пушек и ружей, сочинил этот гимн. И гимн сразу проник во все города и, как видите, даже в Россию. Но увы, теперь даже имя автора позабыто.
— Не мудрено. Пятнадцать лет он прятался от Наполеона в родной деревне, в горах. Потому и след его затерялся. Но сейчас, говорят, Руже де Лиль снова в Париже, в дружеских отношениях с Беранже. Музыку пишет для куплетов его. А ведь в дни похода марсельцев в Париж марш стал символом революции.
Пушкин молчал, только прислушивался к разговору с пристальной, острой пытливостью. Потом вдруг встрепенулся, закружил по комнате, выхватил из бюро два-три листочка бумаги, карандаш и легким, пружинистым прыжком вскочил на длинный стол, стоявший вплотную к окну. На нем растянулся и начал что-то быстро писать.
А Плещеев снова тихонько наигрывал марш. Ветер врывался в окно, раздувал курчавые волосы Пушкина и листы бумаги на его столе. К фортепиано подошел Алексей, сел рядом с отцом и доверительно положил руку на спинку стула.
— Улавливаешь мягкий ход минора? — спросил отец, продолжая играть. — Entendez-vous dans les campagnes...»[44] Если Марсельезу играть в медленном темпе, то она зазвучит как траурная триумфально-героическая песнь, это еще Крылов когда-то подметил. А теперь — слушай-ка — опять движенье вперед, опять разрушенье дворцов, крепостей, падение трона...