Дорожная батистовая косынка Александры Григорьевны Муравьевой (Чернышевой), жены декабриста Никиты Муравьева с копиями разрешения Николая I на въезд в Сибирь и копией указания Бенкендорфа о правилах поведения жен декабристов в ссылке
ЦГАОР, фонд Муравьевых
Она выехала из Петербурга через несколько дней после княгини Волконской. Говорили, что Пушкин, освобожденный из ссылки в Михайловское, при встрече в Москве, где Александрин побывала проездом, вручил ей стихи для тайной передачи мужьям. Говорили, будто в Чите она Волконскую догнала.
Вслед за ними ехать в Сибирь собиралась возлюбленная Ванечки Анненкова, француженка Полина Гебль, простая модистка. Лиза давно уже перебралась к Алексею в Прибалтику.
В летние месяцы 1827 года из Петропавловской крепости выезжала на каторгу партия осужденных, в том числе — Захар Чернышев, Сережа Кривцов и на поселение в Туинкинскую крепость юный Владимир Толстой, с которым Алексей познакомился в Тагине на совещании о типографии.
С ними решили проститься сестры Захара — Вера и Лизанька. В Петербурге свидания не разрешались, поэтому они срочно выехали по тракту вперед — в Ярославль. Плещеев их сопровождал.
В Ярославле добрые знакомые Шереметевы, местные жители, посоветовали проехать еще чуточку дальше, на первую почтовую станцию, а сами обещали заранее подкупить, подготовить фельдъегеря, сопровождавшего партию.
Осужденных гнали на каторгу днем и ночью — без передышки. В кандалах и арестантской одежде, в санях, на ходу — не уснуть. Отсыпаться приходилось поэтому только во время перепряжки, на почтовых дворах. Фельдъегерь, с которым ехала партия, напивался в дороге до потери сознания, и разбудить его на станциях невозможно. Вот этим и воспользовались провожающие.
Встретились на постоялом дворе, обнялись, разрыдались. В первую минуту не знали о чем говорить.
Захар был спокойнее всех. Как всегда горделивый, он с достоинством нес свой арестантский халат и оковы. Однажды на допросе Чернышев обратился к Захару: «Mon cousin...» — и тот отрезал при всех: «Vorte cousin, monsieur?.. Jamais»[61], — этого Чернышев ему не простил.
— Теперь многие, по примеру Загряжской, отказывают Чернышеву от дома, — сказала Лизанька, не переставая вытирать непрестанно набегавшие слезы. Грустно было Плещееву смотреть на Толстого и Лизу. Она была влюблена в Вольдемара, он платил ей взаимностью, а вот теперь они расстаются. Расстаются на всю жизнь.
Впрочем, о вечной разлуке никто не говорил. Наоборот, старались шутить. Рассказывали, что Федя Вадковский, уезжая из Петропавловской в Кексгольмскую крепость, при расставании балагурил, распевал веселые песенки и строил планы на близкое будущее. В политических убеждениях он оставался таким же. Его не сломили ни тюрьма, ни следствие, ни первоначальный смертный приговор.
— Конечно, mon oncle, — Захар улыбнулся Плещееву, — невеселая жизнь тоже и вам здесь предстоит, на свободе, в свободном краю. Огражденные несколькими стами тысяч русских штыков, среди пустых словесных прений в гостиных, заглушаемых к тому же барабанами и командами вахтпарадов, вы будете не жить, а прозябать, задыхаясь. Во главе России встал теперь государь-император, живой Скалозуб, монарх-parvenue[62], властитель самого дурного тона.
— Знаю, — ответил Плещеев, — он заставит ненавидеть злоупотребления власти еще яростней, чем его покойный брат Александр. Помогать ему будет свора ничтожных холопов, отборнейших подлецов, которые взапуски соперничают между собою в науке лести и подлости. Ох, я теперь еще более опасаюсь министерских ножниц, которые режут благородные идеи вкривь, вкось.
— Да, эти ножницы страшней, чем топор разбушевавшейся черни. Самовластие во всей своей дикости еще более будет уродствовать...
— Гм... топор разбушевавшейся черни?.. — не без иронии переспросил Александр Алексеевич. — Типичная формула надменной аристократии. А знаешь ли, милый Захарушка, любезный бывший граф Чернышев, лишившийся наследственных прав на два майората, знаешь ли ты, в чем основная ошибка восстания?.. Почему оно окончилось неудачей?..
— Знаю, пожалуй... — задумался Чернышев. — Много было ошибок. Одна из них: у нас не оказалось диктатора, опытного стратега, главнокомандующего — князь Трубецкой изменил, Булатов же струсил, заколебался. Второй непростительный промах: мы не догадались занять важный стратегический пункт — Петропавловскую — и в ней не овладели крепостными орудиями.