Лазар бедный... у него и кожа на лице огрубела, и видны седые волоски на голове и в бровях, а на подбородке кожа отвисает немного; и живот выпячивается у него...
И мне так жаль его, и от этой моей жалости к нему он мне такой милый... когда он так лежит... Девочки его очень успокаивают... И странно так: еще недавно совсем, какое тонкое было у него лицо, и нежная темнота на щеках после бритья; а ноги — когда в одних трусиках или совсем без ничего — будто в альбоме Микеланджело; так было странно и радостно, что это все-таки живые загорелые человеческие ноги, не мраморные, и такие совершенные; а теперь бледные, будто отечные, и видно, что на них много волос... И у меня вдруг такое ощущение, будто это все так быстро, как бывает у насекомого или у цветка, на глазах почти, за какие-то считанные дни...
И какое-то чувство боли и Бога, ведь это нам была дана эта красота живого человека, и вот она сошла, а мы не взяли от нее всей той радостности, всего того счастья, что в ней было... И мы виноваты в том, что она вот так сошла, и, может быть, и бесследно сошла... Он был единственный живой... И мне так жаль его; он лежит кроткий и успокоенный; а я ощущаю это чувство вины...
Вот я о Лазаре сказала, но у меня самой есть только очень смутное ощущение, что я была телесно другая — волосы темные и сильные, и сама вся — крепче и сильнее... А теперь у меня туберкулез обострился и мучают разные нарушения женские... У меня стали слабые руки, я быстро устаю... Единственное, что осталось, это то, что я еще могу подолгу ходить, много могу пройти... Я люблю ходить по центральным улицам... Иногда эта доброта Лазара изумляет меня. (Наверное, всякая бескорыстная доброта должна изумлять)... Он так тонко все замечает, сам предлагает, чтобы я пошла пройтись, и остается дома, готовить еду. Мне стыдно, потому что ведь у него и без того много работы. Но я так эгоистически не могу себя переломить и иду на прогулку... Сын ходил со мной, мы разговаривали, но я стала уставать от этих разговоров и рассуждений на ходу, в конце уже так немножко откашливаюсь и выплевываю кровь, Лазар и это заметил, я поняла, теперь мальчик под разными предлогами отказывается идти со мной, отец ему сказал, я и перестала звать сына, не хочу этой фальши, мне ведь и правда хочется идти совсем одной... На улицах меня не занимают ни люди, ни дома, ничего, только то, что я иду, двигаюсь, и какое-то ощущение относительной безопасности... У меня перед глазами, как будто бы такие крохотные прозрачно-зернистые разноцветные переливчатые круги. И даже иногда, когда закрываю глаза, они остаются. Щурю глаза, чтобы лучше видеть, глаза устают... Неужели это от болезни?.. Мне кажется, я совсем противна себе самой; будто я совсем одна на свете, и ощущение какой-то странной и грубой угрозы... Я умом знаю, что когда-то была относительно здорова, но тех, прежних своих телесных ощущений не помню... Иногда вдруг мысль — спросить Лазара, как он воспринимал меня прежнюю... Но было бы совсем бесчестно мучить его такими вопросами...
Я думаю, надо и мне поговорить с этой Хели... Борис уже несколько раз назвал ее по имени, и так время от времени пошлепывает ее по предплечью или по бедру, показывает нам, что она ему принадлежит, и все блага, которые она ему дала, фээргэшная жизнь, очки в модной оправе, и не знаю что еще,— все это он заслужил, он, а мы не заслужили, и он лучше нас...
Она еще молодая, моложе меня, или это кажется, потому что у нее кожа гладкая... Наверное, она питается свежей хорошей пищей. Одета она в такие тоже выцветшие джинсы и в белую блузку из какой-то хлопчатобумажной материи... Без украшений... Лицо и шея, и руки загорелые... Ну, конечно, на пляже загорала с Борисом... Без лифчика она... Губы у нее полненькие такие, свежие... Так чуточку она подкрашена... Катя, наверное, определила бы, что это очень дорогая блузочка и очень дорогая косметика, которая так незаметно и естественно оживляет все краски лица... Но я не знаю... Глаза темно-карие. И волосы темно-каштановые, такими спиральками завиваются, и на пробор, и сзади на затылке такой жгутик, и заколочка незаметная... Нос тонкий, острый и даже с горбинкой... На какие-то мгновения у нее серьезное выражение, будто она страстно решает какую-то важную для нее задачу, но тотчас улыбается всем этой дежурной улыбкой. Зубы хорошие, белые и большие... Что-то странный этот нос, может, она и не немка, а еврейка... Сначала я злюсь на себя, потому что нам с Лазаром приходится унижаться; после — на К., на Бориса, который всегда был против меня; на эту женщину, на немцев, на евреев... Это, кажется, называется «глухое раздражение»... Какой-нибудь неразумный волшебник если бы сейчас исполнил мое подсознательное желание, вся вселенная погибла бы... Ах, глупо... Хотя бы попробую говорить по-немецки. Другой случай вряд ли будет... Что у меня получится?.. Я обращаюсь к ней; говорю, что я хочу немного поговорить по-немецки, у меня нет практики, можно ли говорить помедленнее... Она улыбается и отвечает: да... да... Она смотрит на меня... Кажется, она пытается определить, насколько я похожа на своих единоплеменниц... Это глупо и унизительно... Я — это я... И это моя манера одеваться, моя неловкость в движениях и жестах, мое лицо... а другие женщины — они просто обыкновенные, и в этой обыкновенности своей они лучше меня... Я спрашиваю, в каком городе она живет. Она отвечает. Такой разговор, я спрашиваю — она отвечает. Спрашивать меня ей ни о чем не хочется. Наверное, ей хочется уйти, и ей жаль Бориса, которого мучит этот К. И эта ее жалость сближает ее с Борисом... А мне вот назло становится жаль этого К... Я спрашиваю, кем она работает. Она отвечает, что она врач. У меня не хватает слов спросить, какой врач. А мы с Лазаром не знали, чем она занимается. Но Борис и Лазар ведь не переписываются, это Лазар случайно узнал, что Борис приехал... Я говорю, что у нас трое детей... А у вас есть дети?... Да, у них две девочки, четырнадцать лет и шестнадцать... Значит, это до Бориса. И она не такая уж молодая... Тут я замечаю, что почти при каждом слове делаю такой странный жест обеими кистями, будто хочу взять в ладони лицо собеседницы... Видно, этот жест как-то неосознанно помогает мне подбирать слова... И Лазар заметил этот мой жест... Почему-то он рассердился. Хватает меня за руку, встряхивает мою руку и шипит, чтобы я прекратила этот нелепый разговор... все слышат и видят... К. ослабил хватку и уставился на нас уже немного осоловелым взглядом. Борис откинулся облегченно на спинку стула и смотрит презрительно. Его жена демонстративно отвернулась... «Лазар, не надо», — тихонько говорю я... Но ему, конечно, кажется, что я нарочно притворяюсь покорной и ласковой... Но руку мою выпустил... Я встаю. Мне стыдно, я чувствую, что покраснела. Беру пустую уже салатницу и несу в кухню... Пью воду... Когда возвращаюсь в комнату, все понимаю... Так и остаюсь неловко стоять в дверях... Никто на меня не обращает внимания... К. опять взялся за Бориса... Лазар придвинулся к этой Хели, и очень быстро и хорошо картавит по-немецки... Сначала у меня как будто условный рефлекс срабатывает. Всегда, если Лазар заговорил с женщиной, даже близко подошел, я начинаю ревновать... Хотя говорит он только по делу, и лицо у него мрачное, и брови сдвинуты сурово; и ни за кем он не ухаживает, я все равно ревную... И сейчас, когда я вижу, как это он близко сел к ней и так бойко заговорил, меня как будто ударяет волна душного воздуха... Я даже пошатнулась... Но вот я все поняла... Это, наверное, он немного опьянел, иначе зачем такие глупости. Он услышал слово это — «врач». И теперь выцарапывал консультацию насчет моих легких... И ничего не понимал... Какой она там врач, по какой специальности; и ведь она за столом и ей неприятно вести разговор о крови, о болезнях; и, наверное, она испугалась, что сидит за одним столом со мной — все-таки кровь из горла почти каждое утро; и вообще он ведь должен совсем о другом попросить Бориса; нельзя же сразу несколько просьб... Ничего не понимает Лазар ... Бывает такое состояние, когда просишь, и уже ничего не понимаешь, и только до слез по-детски обижаешься, что человек тебе отказывает... И ужасно слышать это «я ничего не могу сделать»... И хочешь его унизить, заставить, чтобы он честно признался, что не «не могу», а «не хочу»... Хочешь его унизить этим его признанием... Но зачем?.. Человек не хочет — и все!.. Может — а не хочет тратить свое вр