«Изучая поэзию первых лет ссылки Лады-Заблоцкого, Стшельницкого, Винницкого, Петрашкевича и иных представителей группы, нетрудно выявить, что в ее основе лежат, в первую очередь, их общие переживания. Ситуация ссылки очевидно вырисовывается как ось поэтической исповеди, являя собой поворотный пункт в масштабе индивидуальных судеб и коллективной истории. Напряжение, вызванное ссылкой, нашло выражение в литературной проекции. Из этого факта вытекают важные для интерпретации их поэзии результаты. Осмысление этой поэзии в контексте специфически ощущаемых категорий места и времени наводит на мысль об определенной тождественности литературных и жизненных явлений, о некоем документализме, подтверждением которого является, скажем, преобладание биографических сюжетов. Отсутствие отчетливой дистанции между воображаемым художественным миром и реальными биографическими ситуациями полностью подтверждается сравнением поэтических текстов и писем. Как известно, в эпистолах непосредственность выражения авторского замысла является атрибутом формы. Поэзия и эпистолярное наследие «кавказцев» по своей искренности и правдивости глубоко родственны. Речь идет, естественно, не о некой объективной правде, а о том, что, так сказать, «горячие тексты», написанные в виде отклика на событие, не проходят сквозь корректуру объективизации. Этот процесс имел место уже в прозе [89, 26]. Многие тексты представляют собой личный разговор с избранным собеседником (риторическая структура повествования: «К...», частые апострофы).
Поэтика изгнания
Основой мироощущения кавказских поэтов является чувство изгнанничества, пронизывающее все уровни их поэтики. В данном случае традиционный мотив романтизма получает полновесное наполнение, романтическое мировосприятие накладывается на обстоятельства судьбы. Их изгнанничество обретает абсолютный характер. По сгущенной трагичности ощущений оно соизмеримо с палитрой чувств зрелого Словацкого и Лермонтова, декабристов и поляков сибирской ссылки. Если можно сравнить степень ощущения неволи, то ни Мицкевич поры «Крымских сонетов», ни Лермонтов первой кавказской ссылки не передали столь безысходных чувств. Возможно, Пушкин и Лермонтов подсознательно ощущали себя ссыльными на своей родине, поскольку Кавказ уже осознавался как часть Российской империи. Польские же ссыльные были оторваны от родины навсегда (так воспринимало ссылку большинство), были погружены в совершенно неведомый им дотоле мир, рядовыми сражались в кавказских полках против горцев, с которыми были солидарны.
Чужие в новой среде, погруженные в совершенно неведомый для них мир, они несли чуждую им военную службу под грузом моральных страданий. И разве могли эти люди мыслить иначе? Мария Янион в своем исследовании «Вокруг зла» [50, 59], размышляя над феноменом влияния Анджея Товианьского на польскую эмиграцию, обращает внимание на то, что «различным проявлениям распада, замешательства, раздвоения и отчаяния у эмигрантов, в основном, бывших участников восстания 1830-1831 годов, Товияньский противопоставлял утопию единения». Он предлагал им «образ спасителя», на которого большинство уповало. У кавказских изгнанников не было ни своих Мерославских, ни Товианьских. Их «массовую депрессию» принимали на себя поэзия и религия. Эти два источника спасительных ценностей у них пересекаются и во многом едины.
Собственная поэзия воспринималась «кавказцами» и как спасение от духовной смерти, и как стон, который не удавалось сдержать. Не умаляя значения поэзии, согласимся с тем, что она была единственным «подручным» способом самовоплощения, не требовавшим никаких средств, кроме пера и листа бумаги. Переход на иной уровень существования, означавший резкую перемену общественного положения, фактическую деградацию и нищету, опускал ссыльных на социальное дно. Многие ситуации и судьбы описаны в их произведениях и письмах: “Это был какой-то пароксизм, неописуемое состояние. Вся моя жизнь - это перо в руке и духовные стремления, а сейчас меня нагрузили огромным ранцем и непосильными физическими нагрузками”.[28]
Слова одного из “кавказцев”, Ксаверия Петрашкевича звучат как крик души: “Я на войне! - я, литератор, взращенный в Вильно!”[29]
Трагическое состояние души и, что самое страшное, отсутствие выбора описал Владислав Юрковский: “Кавказ переполнен подобными мне солдатами из разных общественных классов, разного достоинства и положения, большинство из них страдает в грубой шинели и падет от черкесского ножа. Если судьбой мне не предначертано пасть жертвой в кровавой бойне, все равно я никогда не выбьюсь из солдатских рядов и окончательно опущусь. Таково окончательное решение рока, таков результат долгого пути: тюрьмы, мучительной дороги, нужды и тревоги... Достаточно увидеть одного несчастного, который деградировал, опустился, спился, потерял надежду, чтобы исполниться отвращения к самому себе, а таких я повидал немало. И что же, смириться со скотским существованием? Нет, лучше не жить, беречь свою жизнь в моем положении означало бы постепенно умирать, сперва морально, а потом и физически. Еще раз заявляю, потому что хочу оправдаться перед собой: не отчаяние, но необходимость настраивает меня на незамедлительную перемену судьбы”[30].