Выбрать главу

В результате действия многих психологических состав­ляю­щих столь сложно при всей биографичности творчества «кав­казцев» восстановить многие вехи их судеб. Обрывочность, фраг­ментарность, эпизодичность, недоговорен­ность - это своего рода эк­виваленты неуверенности их экзистенции. Мария Янион нео­бы­чайно точно определила тон этой поэзии, озаглавив свое эссе о Заблоцком строкой из его стихотворения, посвященного по­­койному Стшельницкому - «Разбитых арф недозвучавший звук...»

Здесь следует сказать, что одной из конструктивных черт всей рассматриваемой поэзии является ее сосредоточенность на лирическом субъекте. Это своего рода эготизм, даже эгоцентр­изм, характерный для романтической поэтики в целом. Свое­об­разным является сам характер лирического субъекта. Как было отмечено, перед нами личность, ощущающая безнадежность своей судьбы и одновременно сохраняющая внутреннее до­сто­ин­ство. Так, мысли из только что цитированного стихотворения подтверждаются и развиваются в произведениях Винницкого «Завеса» («Пелена»). Поэт строит его на вопросах, обращенных к далекому другу: «Ты знаешь?», «Помнишь?», «Вспоминаешь ли?» Завершает послание, возможно, не имеющее равных по своему трагизму пожелание:

Nie błogosław, nie przeklinaj

I nie wspominaj! [132, 172].

Не благословляй, не проклинай

И не вспоминай!

Эти строки можно оценивать как крик души. Разговор с самим собой приоткрывает одинокую беззащитность субъекта в мире, и одновременно подтверждает веру в предопределенность судьбы. Этот противоречивый лирический субъект ощущает себя, прежде всего, узником. «Узник», «пленник» - центральное понятие в осознании лирического субъекта. Он переживает свою незащищенность в мире, но в то же время утверждает значительность своей судьбы.

Новое наполнение у «кавказцев» получает образ Прометея - один из сквозных в их творчестве. Он проецируется на личную судьбу. Прометей осознается не как герой, добывший людям огонь, в его фигуре ощущается не гигантский заряд подвига, а именно факт пленения, зависимости. То есть первая часть мифа как бы выносится за скобки, не присутствует в тексте и даже в сознании. Главным в мифе становится трагическая сторона последствий подвига - наказание.

Jak drugi Prometeusz na Kaukazu szkarpie

Zwisnąłem; od bluźnierstw posiniała warga,

Pioruny radłą czoło - wicher włosy szarpie

I sęp wnętrzności mi targa.

Swoi mie nie poznają, a obcy przechodzień

Poświstuje z uśmiechem szyderczym wesoło

I mówi pokryjomu: „Oto jęczy zbrodzień

Wpleciony w katuszy koło”!

Подстрочник:

Как второй Прометей на отроге Кавказа

Повис; от святотатств посинела губа,

Молнии вонзаются в чело,

И стервятник рвет мои внутренности.

Свои меня не признают, а чужой, проходя,

Весело посвистывает с язвительной ухмылкой.

И говорит тайком: «Вот стонет преступник,

Вплетенный в колесо страданий!»[32]

Подобной интерпретации мифа, полностью наложенного на собственные перипетии судьбы, мы, пожалуй, не встретим у современников Заблоцкого. Поражают строки, определяющие его внутренне состояние: не нужен ни своим, ни чужим, для родных перестал быть родным, для иных не стал близким. Подспудно и постоянно звучит у Заблоцкого и других мотив неблагодарности, короткой человеческой памяти. Безусловно, такое самоощущение лирического субъекта вносит новый оттенок в польский романтизм.

Опять-таки можно говорить об одной из определяющих черт поэзии польской ссылки. С одной стороны, все уровни ее поэтики и тематика кажутся зависимыми от романтических струк­тур, включенными в них. С другой стороны, почти все тематические пласты, все образы типологически отличаются от канонических, и многое вносят в сам романтизм, реинтер­претируют его.

Так, к примеру, один из важнейших мотивов романтизма, мотив полета, у «кавказцев» обретает одностороннее, но ярко выраженное звучание. Мы не встретим у них образа птицы с расправленными крыльями, всадника и скакуна, подобных «Фарису» А.Мицкевича и «Мерани» Николоза Бараташвили. Если и можно сравнивать их образы с бунтарскими образами романтизма, то это птица в неволе, мечтающая о свободе, подбитый жаворонок у Стшельницкого [123, т. III, 30]. Свободного полета у «кавказцев» почти не бывает.

Абсолютное одиночество лирического героя «кавказцев», осмысляемое в «прометеевском» масштабе, требовало, однако, естественного выхода из герметичного мира, в котором порой возникало чувство ненужности и поэзии, и самой жизни. Поскольку лирика ссыльных - это в первую очередь исповедь души, душа жаждала вырваться из вынужденной изоляции, поэзия искала соответствующей формы. Многие стихи построе­ны как монолог, как разговор души с самим собой. Но гораздо более распространен у «кавказцев» поиск диалога, поэтическое послание, монолог без ответа. Назовем лишь несколько: «К отсутствующей», «К Ядвиге и Эмилии К» Л.Янишевского, «К женщине», «Она» В.Потоцкого, «К Я.» М.Чеплиньского, «К...и...й» В.Стшельницкого и многие другие. Многие после­ния адресованы друзьям, среди них немало посмертных.