Прозвонил сигнальный колокол. Двери замкнулись.
Еще гулкий благовест… Еще в третий раз… Свет погас.
Залом овладела напитанная тьмою тишина, полная любопытно-тревожной, ожидающей таинств, внимательной мысли и затаенных дыханий.
И вдруг — рухнуло.
На публику упал из тьмы обвал грома. И был его короткий грохот так огромно страшен, и такая пестрая могучесть прозвучала в его нестройном раскате, что многие в зале бес-покойно зашевелились на местах своих, охваченные мгновенным испугом, не обломился ли потолок.
Все ждали, а вышла все-таки внезапность.
Пауза. Мрак и тишина. Как легкий ветер, прошло по залу шуршание лепетов отдыхающего испуга, смеющегося или раздосадованного недоумения.
Еще обвал… Теперь уже все распознали в его падении визг и гудение струн и рев меди, — и никто не испугался, — но все широко открыли слух свой, — кто в строптивом негодовании, кто в покорном восторге, но все сразу в жадном любопытстве. Потому что еще не слыхано было от струн, дерева и меди подобного слития звуков, и никто раньше не думал, чтобы пение струны, дыхание дерева и вопль меди были способны к бешенству таких напряжений.
Тьма притаилась, чреватая озадаченными людьми. Ни одного кашля, ни одного чихания.
«Сразу берет толпу», — подумал, довольно ежась в уютном кресле своем, старый критик Самуил Аухфиш, похожий на Мефистофеля, удрученного многолетним геморроем. Он уже читал партитуру «Крестьянской войны», уважал Нордмана и желал ему успеха.
Еще обвал… Еще… Это било по нервам, как обухом.
— Что это? Лавина? Землетрясение? Пушечные залпы? — тихонько шепнула ив своей ложи княгиня Латвина в смежную ложу графини Оберталь.
И та шепнула ответ:
— Я не знаю, что это, но если он ударит вот так еще раз, то я закричу…
Но Нордман не ударил.
Тихий, робкий стон запел из глубины оркестра, скрипка и виолончель свились цепью душу раздирающих диссонансов в мучительный плач о помощи кому-то, будто раздавленному тяжкими массами тех недавних обвалов, задыхающемуся и воющему под их рассыпчатым каменным грузом… И, не внемля стону, мерно и часто дышали в стороне хриплые глухие фаготы, похожие своими ритмическими толчками на ровный стук фабричных машин. И, чем ярче разрастался стон, тем громче и увереннее дышали неуловимые фаготы; чем настойчивее и чаще звучал беспощадный стук фаготов, тем горестнее прорывались сквозь его мерный дробень горькие плачи и визги струнного стона.
Аухфиш растроганно улыбался в темноте и думал: «Да, да, да… Это писал сумасшедший мальчишка, которому Мориц Рахе должен править музыкальную орфографию… Но я слышу, как проклятие труда обрушилось на человечество и раздавило его и, раздавленным, потащило его за собою и под собою — обрабатывать землю в поте лица своего».
А в райке техник шептал медику:
— Вот совсем так-то у нас на мануфактуре ревели бабы, когда провалилась забастовка… Четырнадцать покойников в сарай-то снесли… заревешь!.. Да. Бабы ревут, а фабрика-то идет, машины-то стучат, и горя им, подлым, нету…
Нежно-острые, точно иголочные уколы, высокие-высокие писки флейты piccolo [307] входят в гармоническое нарастание тягучею, слащавою церковною мелодией…
— Кирие, элейсон! Кирие, элейсон!..[308] [309]
Звенят пронзительные голоса кастратов.
— Кирие, элейсон! — ксендзовски гнусит ответный гобой.
— Кирие, элейсон! — бряцает арфа серафимов.
— Кирие, элейсон! — звучит и рокочет могучий церковный орган.
Пришли утешители и золотят проклятие труда верою и правду страдания подслащивают упованием божества. Пугают и задабривают. Обещают радости и грозят гневом. Поют славу духа и сгибают тело на колена к подножиям святынь.
«Кирие, элейсон» завладело оркестром, растет и поднимается, как стройное и последовательное вспухание гигантской звуковой опары. Вся поверхность звукового моря — торжествующее «Кирие, элейсон». Стоны померкли, почернели, ушли в бездну, в глубь земли, и ворочаются там, на дне Тартара,[310] подобно падшим титанам, заставляя глухо рыдать то струну контрабаса, то пасть тромбона… И еще глубже и глуше — словно тени вековых воспоминаний — рушатся время от времени чуть слышные обвалы… И стучит назойливый хрип станков-фаготов… Предостерегающие ропоты встают из глубин моря. Дышат шахты от центра земли. А наверху праздник…
309
Флейта piccolo — малая флейта.
Кирие, элейсон! — Господи, помилуй! (греч.) — начальные слова первой части католической мессы.
310
Тартар — в греческой мифологии бездна, в которую низвергнуты титаны, побежденные Зевсом; самое отдаленное место царства мертвых, где несут наказание святотатцы.