Выбрать главу

И даже — в семнадцатом ряду партера — старый учитель латинского языка, шестидесятилетний человек в футляре, перегнулся в шестнадцатый ряд к сидевшему наискосок товарищу-историку:

— Она напоминает мне ту рослую и грозного вида девушку в летописи Геродиана, которая подняла в цирке бунт против Коммода и заставила его выдать Клеандра… [323]

Мощный порыв огромного и сложного голосоведения страстно владычествовал над театром, деспотически оковывая внимание, заставляя умы мыслить только звуками, в них врывающимися, поднимая и взвинчивая нервы новостью своих неожиданных правд и красот. Сотни людей тонули в оргии звука, дрожа нервами на границе истерического экстаза. Но те, кто был заранее знаком с партитурою «Крестьянской войны», теперь переживали самый острый и волнующий момент артистических ожиданий. На крыльях смело и дико сплетающейся гармонии, в вихрях инструментальных столкновений, в воплях человеческих голосов грозная мелодия хора патаренов передалась могучему сопрано примадонны и полетела вперед — навстречу восходящему солнцу — к решительному удару и венцу финала… Мешканов замер за кулисами, впервые бледный, с выпученными глазами и раскрытым ртом. Елена Сергеевна в директорской ложе невольно пода-лась вперед к барьеру, и сапфировые глаза ее сверкали с побелевшего как мел лица. Аухфиш скорчился в кресле и низко опустил голову, сжатый страхом, как молодой наездник перед главным препятствием скачки: «Не взгляну на сцену, покуда она этого не сделает…»

Фра Дольчино кинулся к Маргарите и — по холоду руки, что сжала ее руку, Елизавета Вадимовна почувствовала, как Берлога трепещет за приблизившееся мгновение, которым решится судьба оперы, а по твердой силе пожатия — как он верит в ее голос и темперамент, как надеется, молит и одобряет: «Голубушка! не робей! Не выдай! Ты можешь! Не робей!»

А из оркестра будто поднялось облаком, придвинулось к самой рампе и стало огромным-огромным лицо Морица Рахе, и — почти страшное в холодном вдохновении повелительной воли, почти жестокое в мистическом напряжении жреческой энергии, приказывало глазами, бездонными от колдовского экстаза: «Ты сделаешь! сделаешь! сделаешь! Ты не смеешь не сделать! Вперед!»

Ей почти казалось, что жезл, летающий в руках его, магически живет и светится: «Подай мне твой голос на конец моего жезла. Твоя жизнь сейчас должна быть в жезле моем. Иди, куда он тебя ведет! Делай, делай, делай, — хоть умереть!»

«Заря! Заря!» — взывает, будто пламенем дышит, кто-то вдохновенный — рядом, — в ком Наседкина уже лишь смутно помнит и чувствует Берлогу. Инстинкт гармонии охватил ее и обратил в живой инструмент поющего пафоса. Ей уже не надо слушать ни себя, ни других, чтобы знать, что она поет хорошо и верно, — она чувствует уже, что теперь иначе быть не может, что знание партии возвысилось в вдохновение и превратилось в инстинкт. Голос ее лег в основу ансамбля, как фундамент, на котором другие голоса быстро-быстро, спешно-спешно строят прекрасную, ввысь летящую башню — весь стрельчатый и сквозной, воздушный готический храм мощного, в небо, подъемлющего ритмы свои набата…

— Заря! Заря! — поет Берлога. — Во гневе и огне Встает святое солнце. То — день суда! И судьи — мы! Наш день! Победный день!

И, схватив на лету раскат высокой ноты баритона, примадонна львицею бросила в ответ ему — в новом ритме широкой маршевой мелодии боевого гимна — знаменитую фразу, так много волнений, мук и страха стоившую всем, кто ставил «Крестьянскую войну», любил ее и ждал ее успеха..

Красным пожатием день судный пылает! В башнях зубчатых дрожат палачи! Знамя, взвивайся! Народ, подымайся! Бог свободы! Освяти наши мечи!

Палочка замерла в руках Рахе, и два повелительные глаза его вошли, как два стальные гвоздя, в глаза певицы… И Наседкиной показалось, что он весь вошел в ее голову, и что это не она спела, но он — Рахе — из нее разлился поверх сцены и оркестра потоком звука, который, как радостный орел, вылетел к небу из уст ее, вместе с орлиными словами:

— Бог свободы!

Все в театре было полно этим красавцем-звуком, и ушам всех было радостно, что они наполняются им так мощно, так цельно, так бархатно, так глубоко — до дна сознания и существа. Звук длился и расширялся, точно пружина, мягкая сила его заставляла вздрагивать ответным звоном хрустальные канделябры и привески у люстр. И так хороша была радость беспредельности, запевшей в звуке, так гордо выразились в нем мощь и прелесть разумного человеческого голоса, такою пышною вибрацией звенел в нем восторг свободы и боя, что в этот момент — онемевшему, будто придавленному впечатлением, залу — чтобы наслаждаться звуком — не надо было уже и мелодии: хотелось только его самого, чтобы звучала грудь человеческая здоровым воплем прекрасной природы, чтобы стихийное чарование росло и длилось, длилось и росло без конца… И оно длилось… И — лишь когда неподвижная палочка Морица Рахе качнулась и сверкнула влево — вся холодная и едва сознательная, но уже радостная, предчувствующая свою победу, — Наседкина успела подумать: «Но ведь это же именно и было мое верхнее «do» на восемь тактов!.. Но — Боже мой! — это же так просто и так легко…»

вернуться

323

Шарлотта Корде (1768–1793) — убила Жана Поля Марата, одного из вождей якобинцев во время Великой французской революции 1789–1794 гг.

Геродиан — греческий историк III в., автор «Истории от царствования Марка», излагающей события от смерти Марка Аврелия (121–180) до Гордиана III (180–238).

Коммод (161–192) — последний из династии Антонинов, римский император, сын Марка Аврелия. Был убит заговорщиками.