— Не грозите, пани! Не присягал я служить своим панам и не беру греха на душу, покидая их. Вам же поклялся и буду честно служить и без угроз, если, конечно, вы не обманете меня… А тогда, — тут ясные глаза Скобенко стали страшными, как у лютого тигра, — тогда обманщика не защитят ни дружина, ни замки, ни мольбы, будь он раб, князь или сам король. Горе и вам, если обманете перевертня… И ты не думай, будто я не понимаю, что становлюсь перевертнем… Горе вам, повторяю, ибо моя месть настигнет лжеца, как гром среди ясного неба, как ядовитая змея, ужалившая во сне.
Какую-то минуту они меряли друг друга глазами, как бойцы перед боем, как два барышника, надувающие третьего, неопытного. Первой прервала молчание пани Офка.
— Ну хватит! — сказала она наконец топом приказа. — Верю тебе и хочу испытать твою честность. Вот тебе платок. Я зашью его, а ты отвезёшь каштеляну Зарембе в Перемышль, а потом разыщешь на Подолии князя Олександра Носа и передашь ему от меня, что я охотно поехала бы в Вильно, поскольку там на Антоколье есть дворик среди зелёного сада. Он уж смекнёт, что это значит. Ты меня понял?
— Конечно!
— Там ты получишь из моих рук обещанное вознаграждение: королевское или княжеское пожалование, ну и вот её.
И пани Офка указала рукой на покрасневшую девушку.
В небольшой угловой каморке замка, который высился среди озера, в наступающих сумерках короткого ноябрьского дня, находились двое мужей. Один, в длиннополой одежде князя римской церкви, с золотой цепью на шее, стоял у окна и смотрел на широкую гладь озера и чёрный девственный лес, обрамлявший разлогую местность до самого горизонта. Шишковатый череп и выразительные черты лица говорили о его уме и лукавстве. Однако в его облике не было заметно усталости, этой вечной спутницы учёных или аскетов, а подвижная мягкость мускулов лица свидетельствовала об умении скрывать свои мысли и чувства. И в самом деле! Это был канцлер польского престола епископ Збигнев Олесницкий, лукавство которого помогало исправлять все недочёты в великодержавных затеях короля или сената.
Другой старик с редкими седыми волосами, закутавшись в кожух, забрался в самый дальний угол, поближе к камину, где с треском полыхали сосновые брёвна. В его глубоко впавших зелёно-серых глазах стояли слёзы, время от времени они скатывались вдоль носа по жёлтым, как пергамент, впалым щекам. Его обвислые губы то и дело вытягивались, и тогда под ними исчезал гладко выбритый подбородок. Когда же он их поджимал, то казалось, у старика нет нижней челюсти. А тёмные пятна на висках, восковой лоб и глубокие морщины у глаз и у рта говорили о том, что смерть наложила уже на него свою печать. Сквозь эту маску, кроме старческого бессилия, проглядывал страх, тот ужас, что охватывает человека при приближении смерти. И этот ужас время от времени искажал черты старика, и тогда из горла вырывался тяжёлый стон. Стоявший у окна епископ оглядывался, и на его устах появлялась глумливая улыбка.
Вдруг одна из сосновых колод в камине треснула, и целый сноп искр осыпал глиняный пол. Тревожно вскрикнув, старик приподнялся с подушек. Из-под кожуха высунулась жёлтая костлявая рука и трижды прочертила в воздухе крёстное знамение.
— Араgе, араgе, satanus![2] — зашептал он беззубым ртом, и его тонкие губы задрожали. Олесницкий повернулся.
— Что прикажете, ваше величество? Прочитайте «Credo»[3], и все страхи сгинут за порогом ада, откуда они и пришли.
— Ах! — хрипло простонал Ягайло. — Этот дух не боится ваших молитв; это дух Кейстута, которого вы… топор вам в темя… посоветовали мне убить…
В эту минуту королю пришло в голову, что все души умерших язычников без разбору горят в пекле или же упырями бродят после смерти по земле… «…Неужто и Кейстут упырь?.. Впрочем, нет! Будь так, он, Ягайло, погиб бы первым, неумолимый враг высосал бы из него кровь… И всё же?..»
Король немного успокоился, но тревожная дрожь нет-нет и пробегала по его обессиленному телу.
— Откуда, ваше величество, вам пришла мысль о Кейстуте? — не скрывая своего неудовольствия, спросил канцлер. — Князя, правда, задушили в Троках, но ведь не его первого и не его последнего…
— Ах, ты не знаешь, что через отверстие этого камина, возле которого я сижу, слышен каждый стон, каждое слово, сказанное в комнате, где умирал дядя. Когда его душили, я сидел как раз здесь, у камина… И слышал его заклинания, угрозы, стоны и несколько раз хотел крикнуть приспешникам, чтобы оставили его в покое. И вот наконец Кейстут стал хрипеть и икать… но я не вымолвил ни слова. А теперь…