Когда леса, поля, озёра и реки зароились разной птицей, Андрий каждую свободную минуту посвящал охоте. В высоких непромокаемых сапогах с луком и рогатиной бродил он по непроходимым диким чащам, по болотам, топям, лознякам и ольшаникам. С упорством продирался сквозь чащу, просекая себе дорогу ножом, среди переплетённых ветвей орешника, терновника, ивы, перескакивал при помощи ратища потоки, речки и возвращался поздно ночью усталый до потери сознания. Чувствовал весеннее бурление крови и Горностай, но величественный гимн проснувшейся природы действовал на него совсем иначе. Он отлёживался на печи или на солнышке, был зол на весь свет, ел за двоих и ночью томился от бессонницы. И вот, встретив однажды жену немца-парфюмера Геца Зуфлингера Грету, вдруг ожил и в тот же день отправился в город. Мастер Гец был хоть и сутуловат и седоват, но ему ничего не стоило поднять на плечо бочонок с мальвазийским вином весом в десять камней. Потому следовало очень и очень остерегаться, чтобы после сладостных объятий пухленькой Греты не попасть в медвежьи лапы Геца. Но поскольку любовь ломает стены и рвёт цепи, переплывает моря и перелетает пропасти, так и стройный, чернявый Горностай быстро отыскал дорожку в пахучую и тёплую постель Греты. И сколько раз парфюмер просидел в корчме, столько же раз услужливая горничная провожала Горностая по запылённым ступеням чёрного хода в душистую спаленку Греты, где красный бархатный балдахин прятал пышные, прикрытые лишь распущенными золотистыми волосами формы белого, пылающего страстью тела. Тут Горностай гасил жажду любви в ласках и нежности, которые выявляются в мужчине, полном сил и энергии… Андрийко же оставался один, наедине со своими желаниями, мечтами и воспоминаниями.
Ах, эти воспоминания! Перед распалённым воображением юноши во всех подробностях вставали его встречи с Офкой. Её многообещающий и лживый взгляд, роскошные формы тела, высокая грудь, гибкий стаи, округлые бёдра, точёные ножки, которыми он не раз любовался, когда они покоились на скамейке, — всё опьяняло душу, распаляло огонь бурных, доселе неведомых страстей и желаний. Тщетно вызывал он в своей памяти события, выявлявшие всю внутреннюю гниль, всю мерзость души шляхтенки. Тщетно! «На черта мне её душа, — отвечало воображение, — мне грезится лишь её ослепительная красота, запах её тела и неизведанная, полная неги прелесть её объятий». За эти объятия сильный, пылкий юноша в минуту слабости отдался бы любви целиком, забыл бы про семью, изменил бы отчизне… Хоть он и убеждал себя, что не сделает этого, если даже придётся сгореть в огне неудовлетворённой страсти. «Да, я знаю, — твердило воображение, — её тут нет, но мечтать о том, чего нет, не было и не будет, в моей власти!»
И парень мучил себя самого картинами прошлого, окрашивая их в другие краски. От Офки осталось только имя — символ неги, к которому стремилось всё его существо. Потом позабылось и это имя, и желание заслонило собой желаемое. Остались лишь тоска м беспокойство, он-то и гнали юношу в чащу, и вливали в его руки богатырскую силу, и побуждали ум к непрерывной деятельности.
Но вот из Чарторыйска прискакал бирич с вестью, что в конце июня в Луцк прибудет с литовскими и русскими князьями и вспомогательным татарским полком великий князь Свидригайло. Словно кто-то ткнул палкой в муравейник — так и в Луцке засуетилось всё живое. В волынские и ближайшие подольские округа помчались нарочные с велениями накосить как можно больше сена. От Луцка до самой Степани не осталось ни одной лесной прогалины, ни одного пригорка, где бы не прошлась коса селянина. Так же рьяно свозили в Луцк и Степань припасы. Над Владимирским предместьем день и ночь вились дымы. Это мясники коптили мясо и рыбу.
Но и на этом дело не кончилось. Как раз когда работа была в полном разгаре, на Владимирском тракте заиграли трубы и под большим стягом прибыл посол короля. Герольд возвестил луцкого каштеляна о прибытии пана Зарембы, серадского каштеляна, представителя и «alter ego»[15] короля Владислава и потребовал разместить его в предназначенных для владетельных особ покоях, в коих он мог бы дождаться приезда великого князя.
Юрша поднялся с Андрием, Горностаем и биричем великого князя на стену и ответил, что замок не принадлежит королю и его покои отведены не ему или его послу, а его владетелю, великому князю Свидригайлу, и до его приезда и решения послу придётся подождать в ином месте. Негоже владетелю ради непрошеного гостя ночевать в челядне… Герольд заявил, что владетель Литвы и Руси король, а Свидригайло лишь его подданный. Потому пусть Юрша не очень задирает нос и впустит королевских ратников в ворота.
В ответ на это затрубил рог, сзывавший гарнизон на стены, и в тот же миг они покрылись вооружёнными людьми.
— Город Луцк открыт для посла его королевского величества! Весь расход на прокорм людей и лошадей за время его пребывания, согласно законам гостеприимства, его великокняжеская милость Свидригайло, владетель Литвы, Жмудии и русских земель, берёт на себя. Мой долг принимать послов, откуда бы они ни явились, но пускать чужеземцев в великокняжеский замок не велено.
— Его милость, князь Свидригайло, созвал послов в Луцк! — крикнул с досадой Заремба, которому надоело слушать пространное разглагольствование герольда.
Юрша вспыхнул:
— Простите, уважаемый пан. Я укажу вам дорогу в Луцк, и вы убедитесь, что Луцк и Луцкий замок не одно и то же. Боюсь, как бы у меня в последнюю минуту не зародилось сомнение, не ошиблись ли вы дорогой…
— Как это?
— А так! Вы едете к князю, тут бывали Несвижские, Чарторыйские, Носы, Капусты из Киева, Моннвидичи, Гедиголды из Литвы, но князя Свидригайла здесь не встречал. Есть, правда, великий князь с тем же именем, но едва ли это тот самый…
Заремба оглядел свою дружину. В ней было около ста двадцати конных ратников. Каштелян долго не раздумывал бы применить при удобном случае силу, н теперь он потянулся к мечу, схватился за рукоять и уже открыл было рот, чтобы, выкрикнув приказ, во весь опор проскакать через опущенный мост и ворваться в замок, «городовая рать, наверно, сейчас не так вооружена, как его дружинники», но в это мгновение заскрипели и забряцали жеравцы, и мост пополз вверх, закрывая собой только что открытые ворота.
— В город! — крикнул каштелян и повернул коня. За ним двинулись его ратники, а со стен им вслед понеслись выкрики и смех:
— Но, но! Мись, мись! Хось, хось! Цоб-цобе!
Оба Юрши хохотали до упаду, а старый Савва поглаживал свою седую бороду и довольно кряхтел. Перед замком опустело, все разошлись на обед. На стенах остались только дозорные. Савва велел удвоить стражу у ворот и зарядить обе бомбарды, стоявшие по обе стороны на высоких, оплетённых лозой насыпях.
Вдруг между строениями Подзамчья появилась маленькая долгогривая лошадёнка с усаженным репейниками хвосгом, с сухощавым всадником, который сидел на ней согнувшись в три погибели, словно странник у ворот монастыря. Заржавевшая рогатина и заляпанный грязью сагайдак болтались у него за плечами. Увидев Зарембу во главе дружины, он остановил лошадёнку, быстро потянулся рукой к сагайдаку, мгновенно выхватил лук и соскочил на землю. Животом прижал лук к земле и натянул тетиву, а в следующее мгновение в руке уже блеснула стрела. Казалось, вот-вот неумолимый посланец смерти вонзится в сердце шпиона, как вдруг ветер донёс до слуха лучника оклик:
— Грицько, Грицько! Стой!
Лучник обернулся.
На стене замка стоял Андрийко и размахивал руками, а тяжёлый разведённый мост со скрипом начал опускаться. Грицько помахал в знак приветствия шапкой, а когда оглянулся, Заремба уже скрылся за лавой всадников. Рука с луком опустилась, а другая, с немой угрозой поднялась в сторону отъезжающих. Постояв ещё с минуту, Грицько спустил тетиву и, ведя коня под уздцы, направился к замку.