— Знаешь, Влад… я думаю, лучше… лучше нам не встречаться…
Я понимал, что унижаюсь, но все-таки спросил:
— А ты знаешь из-за чего исключили?
— Да. Папа все сказал, — и голосом, задрожавшим от искреннего и пафосного возмущения. — Как ты можешь читать такие книги?!
Я чуть ее не ударил. Еле-еле сдержался. Я только положил ей руку на плечо и, вдруг вспомнив, как говорит дедушка в торжественных случаях, произнес:
— Иди с миром.
И ушел.
Мне было тяжело. Я долго кружил по городу. Бродил допоздна.
С тех пор как забрали дом, дедушка с бабушкой жили у нас. В моей комнате. А мы с мамой в другой. Когда я вернулся домой, старики уже спали. Мама встретила меня растревоженная. Мне не хотелось только волновать стариков. Я опустился на облезлый, расползающийся ковер и уткнулся лицом в мамины колени. Я плакал. Мама гладила меня по волосам, что-то тихо говорила. Я не слышал ничего, не понимал ни слова. Все же ее ласковый голос, ее ласковые руки успокоили меня.
МАМЕ наконец удалось найти работу, она устроилась укладчицей на кондитерскую фабрику. Ей приходилось снимать с конвейера печенье и укладывать в ящики. Ящики весом 25 килограммов. Полный ящик приходилось ставить на другой конвейер. За месяц работы мама совсем выдохлась. Она ничего не говорила, но по ней было видно. Она работала в три смены. От ее волос и одежды несло тошнотворным запахом ванилина. Вся квартира пропахла этим ванилином. Маму от одного вида печенья начинало тошнить. Вначале работницы на фабрике относились к ней враждебно и сторонились. Но люди, особенно женщины, и особенно простые женщины, не долго упорствуют в злобе. Постепенно они стали относиться к ней лучше, стали учить ее, делиться «секретами», как не напрягаться и меньше уставать. В конце смены мама выходила вместе со всеми, болтая о том и сем, о детях, о том, что и как приготовить поесть.
Но маминого заработка не хватало на всех, к тому же, после того как меня исключили из лицея, мне надо было где-нибудь работать, чтобы окончить лицей заочно. Один инженер, знакомый Ариняну, помог мне устроиться на поденную работу к мелиораторам. Я вставал в четыре утра, ехал трамваем до конца, потом около часа добирался пешком полями. Меня назначили подсобником к высокому сухопарому геодезисту с загорелым, обветренным, изборожденным морщинами лицом. Он курил гаванские сигары, носил большие темные очки и белый тропический шлем. Я таскался с рейкой по пашням, болотам, бурьяну. Солнце немилосердно жгло затылок, сослепу (я близорук) я всегда долго разыскивал нужный колышек, который цветом сливался с землей и выгоревшей травой. Устанавливал рейку. Оставшийся далеко-далеко дядя Фонаке склонялся над нивелиром. Лица его я уже не видел, видел только белое пятно — шлем. Потом он подавал мне знак, что окончил замерять и я могу идти дальше. Я не всегда вовремя замечал его знаки, тогда он, закурив сигару, орал на все поле:
— Жми дальше! Мать твою так!.. Чего стоишь, как дубина?!
Так от колышка к колышку, на которые я ставил рейку, мы отдалялись от города. Домой я возвращался все реже и реже. Ночевал где придется. По деревням. У крестьян. Одни укладывали нас спать в сарае, другие в горнице на высоких кроватях с матрасами, набитыми шуршащими кукурузными листьями. Ночевали в бараках на нарах. Запах портянок и дешевых папирос. Ели в столовых, пропахших тушеной капустой и макаронами с брынзой. Работали в столовых веселые девушки с красными огрубелыми руками и в белых не очень-то чистых халатах, надетых прямо на голое тело. Пили горьковато-солоноватую воду, привезенную в бочке. Жаркий ветер взметал клубами пыль. Алели закаты над горизонтом. Пробуждалась тоска по странствиям, смутная, таинственная… тоска…
Зимой я остался в городе. Работал на дровяном складе. Грузил подводы дровами. Потом садился на козлы рядом с возчиком. Огромные битюги, взмыленные от натуги, тащили их через весь город. Извозчики курили папиросы «Националь», ругались по-венгерски и сплевывали сквозь зубы. Когда моросил мелкий дождь или сыпал мокрый снег, я тоже, как извозчики, надевал на голову мешок. Пахло лошадьми и сырой ременной упряжью. Мы тащились по городу. Сгружали дрова то у одного подвала, то у другого. Иногда заказчики оказывались знакомыми. Им становилось неловко.
— Как дела? — спрашивали они.
— Хорошо. Спасибо…
Мама ужасалась, ей было стыдно. Мне — нет. Я даже гордился, я был «un homme libre»[28], жил своим трудом, не воровал, не попрошайничал. Мне ужасно хотелось увидеть Патричию. Я курил «Мэрэшешть» и научился у чабанов Бодорога метко сплевывать сквозь зубы. Вот бы похвастаться! Но так ни разу и не увидел.