Выбрать главу

Гуделово стоит столбом, примешь батиды, добавишь пиньи колады, и понеслось; ночью о бодуне не думаешь, это уж с утряка, как раскроешь бельма, так отходняк и настает.

Высоко в небе палит солнце, про вчера помнишь в ноль, про сегодня только начинаешь; тропики, иду не торопясь, спускаюсь к пляжу на Кост'Амбар; я итальянец в отпуске, приехал отдохнуть в район Пуэрто-Плата, спускаюсь вот на пляж пожариться на тропическом солнце; все вроде чики-пики, ну или пики-чики.

При мне бутылюшка минералки Santa Clara Gasificada 0,5 л — это на когда жажда подступит, и одноразовый фотик Fun Kodak — гаитянцев с фруктами клацать, а то и самому с ними клацнуться, они тут все ржачные, будут фотки, привезу домой, покажу на работе, пусть видят, как я с местными законтачил.

На мне новехонькие плавки Moschino, черные такие с вышитым спереди зеленым фиговым листком, рядышком полотенце и разгадай-ка, ложусь и пробую думать о вещах, которые не очень-то и расслабляют, например, о чемпионате по футболу: он уже сейчас на издохе; пока думаю — вижу море. С детства представлял, какое оно. Море было прямым, длинным, раскидистым и еще голубым. Море очень на меня действовало.

Другой раз без перебоя думаю, о чем думал в детстве. Море, я так прикидывал, есть везде и всюду, а после моря есть одно небо, типа оно в тазик стекает и поэтому такого же цвета, как вода; короче, всякая такая муристика, о которой думаешь, когда ты в детстве; типа это сон был тогда, но я от него просто кипятком ходил, прямо как сейчас, когда идешь по блядям в кабаки Sosua Sosua, вот где адский-то перепихнин на отдыхе, или хотя бы здесь, в Пуэрто-Плата, тут вам и Tutti frutti, будьте любезны, Tutti frutti — это такой гадюшничек в Санто-Доминго, где делают как бы массаж, и как бы ты уже снова ребенок и топаешь на качели-карусели, но тут еще спелее, еще матерее, тут так. Вышел в отпуск — нарой ощущений. Свежих, других, тугих — таких, что потом и корням прогнать не слабо, без выкрутасов, как в жизни, как тут, на Карибах, жарища, а я на пляжу; сегодня — это завтра, это понедельник, а я один, без никого.

Вот-вот, самый накол — это когда ты без никого и надолго. Сегодня просто свихнуться можно, и как только народ семьями валит на море, в Риччоне там или Линьяно Саббьядоро, лишь бы куда поехать, вроде уже и неохота никому — кому ж охота толкаться на таком пляжу, где все друг у друга на голове сидят, как будто никто в жизни на пляж не ходил, кроме вот меня теперь, без никого.

Пляж там, отпуск, да не важно что, если ты один, только ты не один, потому что все мы в воде или на пляжу, здесь или в центре Нью-Йорка, ну, там красоты не те, да, тут тропики, ладно, только если приглядеться — везде все то же.

В общем, лежу я тут, бронзовею, жду, когда попозжеет и настанет вечер, а покуда вот втираю солнцезащитный девятнадцать.

За мой крем я отдал семьдесят пять косых. Это было лучшее, что было. Гарантия постоянной защиты. Хоть по пять часов на солнце валяйся, купайся сколько влезет — все нипочем.

Солнце тут в полный рост, мажу кремом спину, мажу ноги, наношу равномерно, все утро наношу, пиши, день уже; вон четверо пузатых немцев, пузяк по-здешнему будет «бочка», сардельки с картошкой, просторы как в сказке, молчат германцы, двое их с двумя бундесженами, а жены с отжатыми, отвисшими бундессиськами, будто их сдули под праздник, как воздушные шарики, короче, дойчбуфера, а рядом вон черные, ядреные — топорщатся у мучач из Санто-Доминго, которых захомутала пара других уже тевтонов, эти от меня подальше кучуются, а я все копчусь на солнышке, весь в крему за семьдесят пять косарей; вижу: вон они сидят, далеко правда, а я тут лежу, а они там, метров за сто — за двести, а я тут, без никого.

А потому еще я без никого, что обзакониться с доминиканкой мне как нечего делать, раз — и в дамку, гражданское состояние позволяет, могу хоть после обеда сменить, обженился и вперед, только тут надо прикинуть, каково это — таскать за собой одну и ту же доминиканку, читай, жену, читай, типку, пускай ей двадцатник всего; короче, если их не менять, будешь полным бакланом с доминиканской кантри, будешь ходить с ней на пляж, потом в койку, как ходят те двое кайзеров; с женой, хоть и прикупленной, оно так; не, игра не стоит свеч, если все при своем; цветная манда, оно, конечно, экзотика, но больше чем на фотку не тянет. Или на ночку.

Чего говорить, все кругом меняется, я вообще-то в торговле вращаюсь, ну, а тут вот оттягиваюсь вовсю, лежу себе, смотрю по сторонам, на волны смотрю, а главное, на эту вот фишку смотрю как заведенный, она все время перед глазами, а закроешь глаза — желтый блин горит, сами знаете, о чем я.

Если на солнце больше десяти секунд смотреть, потом все вокруг одним светом засияет, и ничего больше не будет, а будет один треск в башке, и сам я весь поплыву прямо тут, на пляжу; чем больше времени проходит, тем яснее чувствую: чтой-то здесь не так, и крем за семьдесят пять косачей не помогает; мимо шлендрают беззубые гаитянки и вечно что-то там торгашат; вот одна уже стрекочет, подходит ближе и стрекочет, что она Изабель, что не хочу ли я пиньи колады; зубов у нее совсем нет, последний в середке болтается — страшное дело; не лезь, говорю, я туточки загораю, размышляю я тут.

У гаитянки по центру хохотальника черная пещера с красной каймой, на две половинки квадратурой зуба поделена, того самого — единственного; хотя, скорее, там пахнет прямоугольником, а не квадратом, великой зубастой стеной — только язык вокруг увивается: а не хочу ли я типа пиньи колады испить или там банана откушать, манго там не хочу ли, отвянь, говорю, отмахиваюсь я как от мухи и тут же вспоминаю те испанские словечки, которым научился уже здесь: no quiero nada da comir[2], говорю, типа загораюсь я здесь, вали уже.

А гаитянке хоть бы что, итальяно, говорит, бэлло, покупать, говорит, иди в жопу, говорю, та гогочет, я лежать один, говорю, я, говорит, Изабель, и хлопает глазищами, тоже мне, целка в зеленой юбке с одним зубом в пещере вместо хава на морданте — такая дешевая реклама бедности.

Раскидываю про себя, что лучше уж окочуриться бедным: загнулся — и порядок, чем мозгами-то ворочать о сладкой жизни, о том, сколько в ней всего такого, и что каждое такое бывает еще и эдаким. Выходит, если ты бедный, то и жизнь, глядишь, проскочит мимо, типа уматную видуху про Italia I показывают, уже началось, но не для тебя; или если ты пустой на купюры, то жизнь сама на тебя смотрит — типа ты фильм по телику, и видит, как ты свернулся на пляжу, пока толкал там разную мелочню, даже если это ты сам и есть.

Понедельник.

Вот бы прямо тут и отрубиться.

А что, на солнышке и котелок, поди, отпустит, вот и буду себе загорать молча, бронзоветь, как у нас скажут, так что вернусь и прямо в бронзе отольюсь; одно слово — красавец; а пока вот чумею от этой жарищи, весь по пояс деревянный.

Помню, пацаном приедешь на пляж в Чезенатико да там же и прикорнешь — будто потихонечку уходишь в песок, вроде этих, как их, крабов; они тоже делают, того, дырку и ныряют в нее, и нет их, тусуются, бляха-муха, как дети, а для них-то тут вопросняк жизни и смерти; нарывают себе других букашек, строят, короче, свою механическую стратегию жизни, типа как гаитяне со своим сахарным тростником, помахивают мачете, думают думу о тростнике, о жизни, зацикливаются, как те крабы в Чезенатико, люди-крабы, не то что я, у меня вон сольди есть, Visa есть, все шито-крыто, плохо мне.

вернуться

2

Неохота уже шамать (исп., искаж.)