Выбрать главу

Таков об этом рассказ Василия Ивановича:

«Там в Сибири у нас такие проходимцы бывают. Пс явится неизвестно откуда, потом уедет. Вот один такой на лошади приезжал. Прекрасная у него была лошадь — Васька. А я сидел, рисовал. Предлагает: «Хочешь покататься? Садись». Я на его лошади и катался. А раз он приходит — говорит: «Можешь икону написать?» У него, верно, заказ был. А сам-то он рисовать не умеет. Поиносит он большую доску разграфленную. Достали мы красок. Немного: краски четыре. Красную, синюю, черную да белила. Стал я писать «Богородичные праздники». Как написал, понесли ее в церковь — святить. У меня в тот день сильно зубы болели. Но я все-таки побежал смотреть. Несут ее на руках. Она такая большая. А народ на нее крестится: ведь икона — и освященная. И под икону ныряют, как под чудотворную. А когда ее святили, священник, отец Василий, спросил: «Это кто же писал?» Я тут не выдержал: «Я» — говорю. «Ну. так впредь икон никогда не пиши». А потом когда я в Сибирь приезжал (лет через двадцать пять — И. Е.), я ведь ее видел. Брат говорит: «А ведь икона твоя все у того купца. Пойдем смотреть». Оседлали коней и поехали. Посмотрел я на икону: так и горит. Краски полные, цельные: большими синими и красными пятнами. Очень хорошо. Ее у купца хотел красноярский музей купить. Ведь не продал. Говорит: «Вот я ее поновлю, так еще лучше будет». Так меня прямо тоска взяла». (Записи Волошина.)

Однако живописное искусство в Красноярске не могло кормить досыта: будущее было в опасной неопределенности. Суриков иногда плакал от тоски. Мать тоже задумывалась о завтрашнем сыновьем дне и готовила Васю не много не мало в чиновники. Василий Иванович определился писцом в какую-то красноярскую канцелярию. Под несносный скрип перьев думалось и мечталось об одном, заповедном.

«Чиновник» все свободное время отдает рисованию и занимается самообразованием. Он нетерпеливо разыскивает в Красноярске современные художественные журналы и жадно разглядывает их. Он всячески ищет выхода, горит и тоскует по искусству и порой от отчаяния выпивает.

Мать вполне разделяет горести сына. И, наконец, они совместно находят как будто очень простое решение вопроса и составляют целый план: Вася с обозами, везущими в Петербург разные сибирские товары, пойдет пешком, и мать ему даст на дорогу из последних — тридцать рублей. Так было решено, и уже начали готовиться…

Образ Василия Ивановича был бы не целен и не полон, если бы он в самой ранней юности превратился в какого-то художника-отшельника и аскета, не замечающего живой жизни, заменившего ее изображением на холсте. Молодость властно вторгалась, несмотря на все беды и неудачи, и требовала своей части в художнике.

Поощряемое по традиции казацкой средой молодечество не раз и не два врывалось в жизнь и преображало ее в веселый праздник. Суриков шумел с буйными своими сверстниками, переходил через край и стаивал на опасной грани. Он сам признавался впоследствии с улыбкой об этом неровном и задорном «гулянии».

«Мальчиком постарше я покучивал с товарищами. И водку тогда пил. Раз шестнадцать стаканов выпил. И ничего. Весело только сало. Помню, как домой вернулся, мать меня со свечами встретила. Двух товарищей моих в то время убили. Был товарищ у меня — Митя Бурдин. Едет он на дрожках. Как раз против нашего дома лошадь у него распряглась. Я говорю: «Митя, зайди чаю напиться». Говорит— некогда. Это шестого октября было. А седьмого земля мерзлая была. Народ бежит, кричат: «Бурдина убили». Я побежал с другими. Вижу, лежит он на земле голый. Красивое, мускулистое у него тело было. И рана на голове. Помню, подумал тогда: вот если Дмитрия-царевича писать буду — его так напишу. Его казак Шаповалов убил. У женщин они были. Тот его и заревновал. Помню, как на допрос его привели. Сидел он так, опустив голову. Мать его и спрашивает: «Что же это ты наделал?» — «Видно, говорит, чорт попутал». У нас совсем по-иному к арестантам относились.

А другой у меня был товарищ — Петя Чернов. Мы с ним франты были. Шелковые шаровары носили, поддевки, шапочки ямщицкие и кушаки шелковые. Оба кудрявые. Веселая жизнь была. Маскировались мы. Я тройкой правил, колокольцы у нас еще валдайские сохранились — с серебром. Заходит он в первый день Пасхи. Лед еще не тронулся. Говорит: «Пойдем на Енисей в прорубе рыбу ловить». — «Что ты? В первый-то день праздника?» И не пошел. А потом слышу: Петю Чернова убили. Поссорились они. Его бутылкой по голове убили и под лед спустили. Я потом его в анатомическом театре видел: распух весь, и волосы совсем слезли — голый череп. Широкая жизнь была. Рассказы разные ходили. Священника раз вывезли за город и раздели. Говорили, что это демоны его за святую жизнь мучили. Разбойник под городом в лесу жил. Вроде как бы Соловья-Разбойника». (Записи Волошина.)

Конечно, Сурикову было тяжело и горько глядеть на нелепо погибшего Бурдина, он его долго не мог позабыть. Однако эти понятные чувства не помешали ему впитать в себя и никогда не утратить другого Бурдина — с красивым мускулистым телом, годным для изображения Дмитрия-царевича. С теми же нисколько не противоречивыми для художника, хотя и различными, склонностями плакать и наблюдать Суриков ходил в анатомический театр и запомнил там голый череп и распухшее тело другого товарища Пети Чернова.

План пешего передвижения в Петербург осуществился, только несколько по-иному, чем его наметили сын и мать.

Канцелярский писец Суриков настолько уже усовершенствовался в живописи, что его акварели и портреты имели некоторую ценность, повсюду одобрялись. «Писец-живописец» давал уроки рисования в губернаторском доме.

Губернатор Замятин решил оказать «самоучке» поддержку. Василий Иванович собрал все свои рисунки — копии с Рафаэля, Тициана, Неффа, Боровиковского. Губернатор переслал рисунки в Академию. Он хлопотал о принятии Сурикова на казенный кошт. Академия ответила обнадеживающе, разрешая приезжать, но отказалась категорически принять «самоучку» на свое содержание.

Ответ был пережит тяжело: Сурикову не на что было в Петербурге жить, а следовательно приходилось оставаться в Красноярске. Дорогие для Василия Ивановича рисунки не были оценены и потом в Академии. Когда Суриков впоследствии приехал в Петербург, инспектор Академии Шренцер спросил у сибиряка;

— А где же ваши рисунки?

Тот напомнил о присылке губернатором Замятиным объемистой палки рисунков-копий. Инспектор разыскал ее, перелистал, приложил к «делу» и сказал:

— Это? Да за такие рисунки вам даже мимо Академии надо запретить ходить!

Инспектор и сибиряк разошлись в оценке рисунков. Инспекторское осуждение не сломило упорства сибиряка: он пошел и проверил по неффовскому подлиннику один свой рисунок с раскраской. Оказалось «ведь похоже», краску «угадал», угадал ее по черной гравюре, любовался правильностью и тонкостью «складок» и ручкой», как она лепится… Та же удача «случилась» и с полотнами старых мастеров. Василий Иванович с этим сознанием «удачи» и умер, не согласившись со Шренцером.

Губернатор Замятин продолжал благоволить «самоучке» и после отказа Академии принять его казенно-коштным воспитанником.

Замятин неожиданно «нашел» любителя живописи в енисейском золотопромышленнике П. И. Кузнецове, которому нахвалил таланты Сурикова, показал рисунки юноши и сумел ими заинтересовать.

Может быть, не обошлось тут и без некоего губернаторского «нажима» на богача, не захотевшего «огорчить» и «расстроить» неучтивостью нужное и небезопасное в золотопромышленных запутанных делах начальство. Так или иначе, но золотопромышленник П. И Кузнецов превратился в «покровителя» художника.

«Раз пошел я в Красноярский собор, — рассказал Василий Иванович, — ничего ведь я не знал, что Кузнецов обо мне знает, — он ко мне в церкви подходит и говорит: «Я твои рисунки знаю и в Петербург тебя беру». Я к матери побежал. Говорит: «Ступай. Я тебе не запрещаю». Я через три дня уехал. Одиннадцатого декабря 1868 года. Морозная ночь была. Звездная. Так и помню улицу, и мать темной фигурой у ворот стоит. Кузнецов золотопромышленник был. Он меня перед отправкой к себе повел: картины показывал. А у него тогда был Брюллова портрет его деда. Мне уж тогда те картины нравились, которые не гладкие. А Кузнецов говорит: «Что ж, те лучше». (Записи Волошина.)