Выбрать главу

Не мог отвлечь Сурикова от самостоятельного восприятия искусства холодный и архаический академизм, который «забил» многих русских художников. Длительное обучение в Академии Художеств вытравляло живой дух творчества, подменяя его внешней, парадной, технически умелой и эффектной подготовкой к написанию грамотных «картин». Дебри отвлеченной «ветхозаветной и новозаветной истории», фальшивые и сусальные «исторические» жанры с героеподобными историческими лицами, богоподобная мифология, сентиментальная идеализация господствующего дворянского и помещичьего класса с неизменно сопутствующей формулой «православие, самодержавие, народность», — вот центральные моменты академического искусства.

Профессорская клика тиранически внедряла в сознание учеников нищую и ретроградную мысль «искусство для искусства». Культивировались не общественно необходимые художники, а художники «небожители», «вещатели вечных истин». Техническая высота, ложный колорит, композиция взамен подлинного, проникновенного изображения природы и человека.

Технологическая традиционная выучка Академии, подчас нужная для таких волевых и самобытных натур, как Суриков, была буквально гибельной для учеников с менее развитой силой сопротивления и своеобразия. Из Академии выходили весьма знающие учителя рисования, похожие друг на друга, как монеты одной чеканки, внутренне выхолощенные и опустошенные классикой, продолжавшие вредную работу Академии по среднеучебным заведениям, в институтах и в разнообразных школах.

Недаром за Академией Художеств сыздавна установилась самая прочная репутация как о безжизненном учреждении, художественном департаменте, калечащем все своеобразное и препятствующем всякому развитию. Академия Художеств оценивалась всеми мыслящими передовыми людьми как парадное, украшенное дорогими памятниками, но всегда тленное кладбище.

Все русские художники, которым довелось вырваться из академических стен нс искалеченными и не изуродованными, оставаясь благодарными за выучку в техническом смысле, сохранили в целом об Академии недобрую память. Ряд блестящих художественных дарований, заканчивая академическое образование, оказавшись на свободе, как бы заново переучивались видеть жизнь, страстно ненавидели весь тот чопорный, классический, бесплодный гнет, через который они благополучно прошли. Задавленный протест против академической схоластики они подневольно пронесли за годы пребывания в Академии, чтобы, покинув ее, сейчас же выступить с негодующими словами осуждения всей системы художественной тренировки, убийственной по результатам, но, конечно, весьма осмысленной и намеренной в подспудных целях создания «верноподданных художников».

Через отрицание Академии прошли русские художники: В. Серов, М. Врубель, И. Репин, вся плеяда «передвижников» и столь противоположная им плеяда «Мир искусства».

Сибирский самородок был неподатлив. Академическая благопристойность, зализанность, традиционная сдержанность в чувствах выражения, вековые технические навыки и каноны являлись настолько непонятно чужими, часто противоречивыми, что надолго не могли обмануть его. Однако даже буйный и своевольный Суриков подвергался опасности «заражения». Среда действовала, обволакивала и могла одолеть.

«Рассадник» художественного просвещения даже снаружи был обставлен так, что мог невольно влиять на вкус и стремления своих учеников. Чудесное по красоте здание, построенное архитектором Кокориновым. Напротив — сфинксы из древних Фив. Через Неву — колонное полукружие правительствующих сената и синода, медный всадник Фальконета, ротонда Исаакия, огромное, двухцветное, белое с желтым, Адмиралтейство…

Тут все парадно, торжественно и… классично. Недаром академические ученики частенько зарисовывали и писали ту или другую деталь окружающего великолепия. Образцы подкупали…

Среда профессоров-учителей, за редчайшим исключением, являлась фанатически преданной ложно-классическому направлению в искусстве. Было бы несправедливо характеризовать ее как узкую и своекорыстную касту профессоров «императорской Академии Художеств», случайно выдвинувшихся благодаря различным связям и знакомствам. Многие из учителей занимали места по заслугам, имели подлинное призвание к преподавательской деятельности, были одарены и по-своему честно служили своему делу.

Но подавляющее большинство все же оставалось ревностными чиновниками, зубасто оберегавшими свои привилегированные положения и служебные карьеры. Императорские профессора и академики, регулярно ожидающие очередных орденов и медалей ко дню тезоименитства царя и царицы, на рождество и на пасху, — мало подходящий людской состав для живого, вечно развивающегося новаторского дела.

Рутина в преподавании и в обращении с учениками были страшные. Ученики для профессоров, а не наоборот — это было так безусловно, что не требовалось никаких подтверждений и проверок. Многочисленный слой заведомых неудачников и бездарностей пригрелся в Академии через заслуги в других ведомствах, через родство с сильными мира сего, через стечения обстоятельств и т. п. Эти отбросы, конечно, с особым рвением поддерживали непреложность всех академических обычаев и нравов. Вредя уже одни своим присутствием в Академии, сознавая никчемность своего положения, боясь за его прочность, эти академические дельцы являлись яростными охранителями всего отжившего. Они расчетливо понимали, что только благодаря ему их личная судьба благополучна, надежна и оправдана.

Профессорами-руководителями всех художников — современников Сурикова — были Шамшин, Виллевальд, Чистяков, Бруни, Иордан, Вениг, Нефф и др.

Василий Иванович раздраженно, под старость, говорил: «Академик Бруни не велел меня в Академию принимать». Также осуждающе он вспоминал Неффа, презрительно произнося слово «профессора»… Немец Нефф преподавал, едва-едва умея говорить по-русски, а вся «художественная» мудрость и педагогические приемы Шамшина буквально выражались в двух фразах: «Поковыряйте в носу! Покопайте-ка в ухе!»

Примерно в таком же духе выражались и другие академические «столпы», подымая до себя будущих художников.

Видимо, не будет ошибкой сказать, что в этом сонме зачерствевших мундирных людей только Павел Петрович Чистяков был действительным украшением Академии. Этот замечательный преподаватель оказал огромное влияние на несколько поколений самых выдающихся русских художников. О Павле Петровиче с восторгом и обожанием вспоминали Серов, Врубель, Репин, Виктор Васнецов, Елена Поленова, Поленов, Суриков и другие…

Репин нередко повторял о Чистякове: «Это наш общий и единственный учитель», приглашая молодых художников-академистов слепо и беспрекословно слушаться подчас чудаковатого и даже нелепого учителя. Суриков всю жизнь помнил один завет Чистякова: «Будет просто, когда попишешь раз со сто». Василий Иванович признавал, что Чистяков указал ему путь истинного колориста.

Редкостный человек, весельчак и балагур, «велемудрый жрец живописи», Павел Петрович произвел на Сурикова неизгладимое впечатление. Он для него на долгие годы остался единственным из людей, мнением которого дорожил Василий Иванович. И в Академии и через десять лет по окончании ее Павел Петрович для Сурикова — высший судья. К нему, а не к кому-нибудь другому, обращается Суриков с письмами из-за границы во время своей поездки, где его потрясла живопись Тинторетто, Веронеза, Тициана и Веласкеза.

Кроме Чистякова Суриков упоминает с признательностью профессора Горностаева, читавшего в Академии Художеств историю искусств. Василий Иванович не только за себя, но за всех своих товарищей по Академии говорит о том интересе, какой вызывали горностаевские лекции. Особенно иллюстрации к лекциям. Горностаев был превосходным рисовальщиком. Одной линией, не отрываясь, смело, решительно, почти мгновенно Горностаев рисовал фигуру Аполлона или Фавна, которых ученики по неделям не стирали с доски и всячески оберегали.

Не много людей в Академии способствовало истинному формированию таланта Сурикова. Он заботился о нем сам. Голова ученика была полна художественных, независимых ни от кого, замыслов. Суриков обладал твердой волей для их воплощения. А главное, художник обладал страшной жадностью ко всем знаниям, непосредственно связанным с выработанным им для себя призванием.