— Осип Васильевич не умею, крест святой, не умею, — упрямился Коротьков, — нозеньки мои болеюсие, не приведи господи… Луцце и не поцинать.
— Вместо муженька я станцую. Дружечки, сыграйте нам «По улице мостовой», — попросила жена Коротькова.
Белокурая и дородная, с густым, как на перезревшем яблоке, румянцем, выплыла она из-за стола, помахивая батистовым платочком, креня полный стан, заскользила по зале, ведя звонким голосом яркий узор песни:
Топнув каблучком, задорно закинула голову и, похожая на ту молодую и желанную, о которой рассказывалось в песне, кинула на Шарова зовущий взгляд. Сухие, по обыкновенно, глаза полковника замаслились.
Осип Васильевич не удержался, вскочил, помахивая рукой, понесся навстречу озорной бабе.
речитативом рассказывала жена Коротькова. Сделав умоляющее лицо, словно устав от преследования своенравной девицы, Осип Васильевич нараспев упрашивал:
…Тихо догорал день, спадал зной В предвечернем покое стоял за окном сад, будто прислушиваясь к звукам разгула. За Мертвым Донцом закатной розовой мглой заволакивалось займище.
Уснувшая река отсвечивала зеленоватой глазурью; в ней вырисовывались четкие отражения каюков и байд, замшелые фронтоны рыбных заводов.
В хмельном угаре подошел прасол к окну. Отрезвляющая волна воздуха ударила в лицо. Пьяно качнулись в глазах байды и каюки, приплюснутые камышовые кровли — все крепкое прасольское хозяйство. Оно лежало у реки, как ненасытный зверь. Полузабытая тревога, от которой часто ночами схватывался с постели Полякин, стиснула сердце: все ли в порядке? На месте ли люди, не забыли ли ватаги о своих договорах?
Будто желая заглушить в себе беспокойство, Осип Васильевич отшатнулся от окна, сказал Луговитину:
— Сидорка, налей-ка мне шустовского! Да смотри, чтоб с пятью звездочками. Дай, я — сам.
Руки прасола тряслись, проливая коньяк на, тарелку с икрой.
Кто-то невпопад затянул сговорную:
— Отставить! — остановил певцов прасол. — Нынче наша гульба, а завтра для молодых. Ребята, на ярмарку! — гикнул, Осип Васильевич и, подойдя к окну, работнику:
— Иван, запрягай планкарду![25] Живо!
Шаров сдержанно и корректно поклонился жене Коротькова, обнимая жадным взглядом ее статную фигуру, — предложил:
— Не хотите ли прокатиться на «Казачке»-с? В два тура, Да-с! До кордона и обратно. Не угодно-ли? Господин пристав, мой корабль к вашим услугам.
— Я с удовольствием, — вскочил помощник пристава и чуть не упал, но во-время придержался за чье-то плечо.
Веселая Коротчиха переглянулась с молодой соседкой, кивнула на мужа.
Тот, сильно захмелев, клюя носом, сидел в углу, готовый свалиться.
— Прошу, мадам, — обратился к жене Коротькова Шаров, с трудом попадая белой рукой в перчатку.
— А мы — на ярмарку! Ося… Осип Васильевич! Сукин ты сын! Идоляка, подожди! — взвыл Сидорка и, ковыляя сухопарыми ногами, ринулся вслед за Полякиным на веранду.
У крыльца кусал удила застоявшийся жеребец, заботливо выхоленный прасолом специально для лихих праздничных выездов.
Легонькую, щеголеватую линейку рысак вынес за ворота, словно перышко. Играя резвой иноходью, мигом промчал, по празднично гудевшим улицам.
На ярмарку вкатили с гиканьем, с гармонным ревом.
Толпа шарахалась в стороны, полицейские пробовали поймать лошадь под уздцы, но, узнав прасола, махали рукой.
— Не сворачивай! — вопил Полякин, выхватывая у работника кнут и правя прямо на толпу.
Встав на линейке во весь рост, он подстегнул жеребчика, наезжая на гончара, разложившего у самой дороги горшки и глиняные свистульки.
— Куды тебе, лиху годыну, несе! — только и успел выкрикнуть гончар.
Линейка с хряском ввалилась на гору горшков, оставив после себя груду черепков, покатила дальше.
Толпа захохотала.
— Ой, боже ж мий, да що ж це таке! — взмолился гончар и вдруг заорал благим матом: — Полицейска-а-а-ай!
— Молчи, мазница, а то еще раз прокатимся, — кричал издали Сидорка.
Линейка подкатила к самой богатой палатке. Прасолы выпили горького, нагретого солнцем пива, заказали музыкантам — армянам с большого села Чалтыря — сыграть на зурнах.