Выбрать главу

И вот на тебе. Покойничек с того света. Они все там — для меня — с того света. Света, которого нет. Земли, которой не существует. А если и существует, то не иначе как за тридевять земель, за тридевять веков. Ничего там нет, ничего не было, ничего не будет. Тьма, бездна. Я и имена-то их так спокойно называю, не боясь никому навредить, потому что их нет. Были — и сплыли. Так я их воспринимаю.

Мурашева, Тихомирыч, Юрий Васильевич, Галя, Танечка Горидзе, дядя Костя… Где вы? Ау!..

Мы с Нинулей в ту ночь так и не заснули. После нашей замечательной беседы с Сашком и Кэрен, мы так и не могли заснуть. Верней, она могла — я не давал. Я мешал ей спать. Я измучил ее и себя. Я не хотел жить и все валил на нее. Все-все: муть и муку души, боль, обиду, омерзение и никчемность.

Едва за ними закрылась дверь… Едва за Сашком и Кэрен закрылась дверь… Едва они ушли, я сказал:

— Ну ты видишь?

— Да.

— Нет, миленькая моя, ты ничего не видишь. Ты — дуня.

Она мыла посуду и не оглядывалась, не отвечала.

Шел снег. Я вышел в гостиную, погасил свет и уставился в окно, в бурную, безъязыкую, заснеженную темень. Снег кружил и метался, и скользил, и падал, расталкивая тьму, выедая ее вглубь и вширь. Снег идет, оставляя весь мир в меньшинстве…

— Ты сказала им, чтоб позвонили, когда доберутся до дома?

— А ты?

— Ты же мать, кажется.

— Ну хорошо, пойдем спать. Не маленькие — ничего с ними не случится.

— Ты знаешь, какие дороги сейчас?

— Ничего, почистят.

Снег идет, оставляя весь мир в меньшинстве… Мир в меньшинстве. Мы все в меньшинстве. Мы одни. Мы малы. Мы ничтожны. Господи, чего же мы еще ерепенимся? Чего хотим? Чего надо?..

— Не надо было затевать разговора при ней. Надо было сначала с ним одним.

Молчит. Уходит в спальню. Стелит постель. Я за ней.

— Разве я не говорил, что надо сначала с ним?

— Говорил, говорил. Только себя и кори. Ты разве умеешь молчать?

— Кто же мог ожидать? Ты помнишь, вначале, как он смеялся над ее религиозностью, а теперь?

— Любовь зла. Ложись-ка лучше и ты к любимой девушке под бочок. Ты покурил уже? Погаси свет.

Я бросил палец на язычок выключателя и вышел. Пошел покурить. Еще раз покурить. И снова прилип к окну.

Снежнобелый распах ночи обнимал землю, как добрый мохнатый зверь. Вот бы туда куда-нибудь, насовсем, навсегда. В эту огромность. В эту отрешенную от нас огромность, неодолимую, не тронутую ни святостью, ни пороком. Какая есть. Трепещет, дышит и молчит — и все. И попробуй раскусить ее, хоть поэзией, хоть здравым смыслом. Черта с два.

Да и надо ли?

Надо ли называть все по имени? Надо ли?

Снег идет. Ночь стоит. Я думаю.

Что это значит? Что это означает думать? Что я делаю, когда я думаю? Что такое думанье?

Я еврей. А ты русский, Сашок. Ты чужой мне. Не знаю, как оно случилось, но ты вырос русским.

Русскость — все то, что не… не… Я не знаю. Она — эталон. Высшая мера. Она, эта русскость, висела над нами, как мера натуры, натуральности. Она вошла в наши поры, как входят в них запахи земли и неба. Самая натуральная еда — хлеб, самый натуральный напиток — вода, а из одежд, из трав и огней, из песен и плачей — русскость.

Помнишь, Тихомирыч, пока русскость перла у меня из всех ребер, ты был со мной. А потом?.. Помнишь, что ты сказал мне потом? «Что же вы хотите? Чтобы вам отдали Крым или Московскую область?»

Я люблю тебя, Сашок, но ты чужой. Ты как бы пропитан занесенными в тебя с детства шаблонами особого толка. Вкус, выбор, оценки, какая-то другая рефлекторная система. Мы помалкиваем об этом оба, но мы знаем, мы кожей знаем, что между нами нечто — между нами вбит клин русскости.

— Ты все еще куришь?

— Сашка чужой мне.

— Не говори глупости.

Его тоже Александром зовут. Тоже — как Сашку моего. Тоже — как Солженицына. Чистое совпадение.

Причем здесь Солженицын — спросишь? Не знаю. Читаю его сейчас. Узлы его разматываю. Красное колесико туда-сюда верчу-поворачиваю. Тоже совпадений до черта. Вот послушай:

«Он родился в день, когда умер Пушкин. День в день, но ровно через 50 лет, через пол-оборота века, на другом конце диаметра. И — в Киеве».

Думаешь, кто это, такой счастливец, родившийся в день смерти Пушкина, но через 50 лет, но в Киеве, но на другом конце диаметра? — А Богров. Жиденок Богров, убивший Столыпина.

Опять же, какая связь — спросишь? А ты лучше не спрашивай, потому что связи, хоть и нет никакой, но она все же есть. Пушкин — Гордость России. Богров — ее враг. Тут в «Узлах» все четко. Убив Столыпина, Богров убил Россию. Дальше еще проще. Богров — еврей. Следовательно, Столыпина убили евреи. А раз они убили Столыпина, значит они убили Россию. Таким образом, изначальная как бы случайность богровского еврейства в конце книги читается как историческая закономерность: евреи убили Россию. Логично? — По мне, так даже чересчур.