Выбрать главу

Его жена мягко погладила его запястье, озабоченно и влюбленно глядя на радиирующее злом лицо мужа.

– А что означает эта цифра «пятнадцать» у вас на стене? – спросила Маша пытаясь отвлечь себя от слез.

– Видите ли, я человек религиозный, – ответил Волховцев. – Полагаю, что я христианин, но наше православие мне не близко. Скорее, я протестант – если понимаете, о чем я. Протестанты в своих храмах убрали со стен все, оставили только распятие. Они поступили правильно: одно всегда сильнее, чем все. Для них этим одним является крест, распятие. В русском языке в слове «распятие » слышатся две цифры – «единица», «раз», и «пятерка», «пять». Вместе они составляют цифру «пятнадцать» – «рас… пять». Таким образом, данная цифра помечает то место моего жилища, где должно быть распятие – оно там и есть, но в номинальноцифровом эквиваленте.

«Он не фээсбэшник», – вдруг подумала Маша.

– Вас это заинтересовало? – спросил Волховцев, глядя на нее с каким то сожалением, словно он искренне горевал, что не может немедленно перегрызть ей горло.

– Да, очень.

– В соседней комнате есть еще одна вещь на эту тему. Одна картина. Хотите взглянуть?

Маша кивнула.

Они встали и перешли в соседнюю комнату.

Она была также полупуста, просторна, с белоснежными стенами. Собственно, тут ничего не было, кроме черного дивана, нескольких серых подушек, брошенных на пол на серый ковер, и большой картины в раме, висящей на стене.

Картина была написана маслом и изображала распятого на кресте человека, но явно не Христа – это был римлянин в римской тоге, толстый, коротко стриженный, он тяжело висел на кресте всем своим тучным телом, облитым складками тоги, голова этого, видимо, уже мертвого человека бессильно свешивалась на грудь, словно смерть показалась распятому скверным испорченным блюдом, которое ему предложили по ошибке.

– Это редкое, ценное полотно, – сказал Волховцев.

– Картина называется «Распятый Пилат», автор – Николай Ге. Вы, конечно, знаете знаменитые шедевры Ге: «Христос перед Пилатом» и «Голгофа», – выставленные в Третьяковской галерее.

А эта картина мало кому известна, художник при жизни скрывал ее от зрителей. Потом она долго блуждала по частным коллекциям, пока не оказалась у меня. Я люблю искусство: оно многое говорит, еще больше умалчивает. Хотите пить?

Низкорослая женщина внесла на подносе три высоких бокала со свежевыжатым апельсиновым соком. Маша взяла один бокал, глотнула холодного сока.

– Она вам за дорого досталась? – спросила Маша, глядя на картину и не найдя, что бы еще спросить.

– Нет, мне ее подарили, – ответил Волховцев.

От него снова повеяло чистым злом, но волна была слабее чем прежде. Маша подумала, что этому худенькому юношеобразному мужчине в черном пошла бы демоническая улыбка, но Волховцев за весь разговор ни разу не улыбнулся: его зло не радовалось себе, в нем не было ни капли злорадства, зло его было как будто болезненно-доверчивым, печальным, даже распахнутым, словно окошко убийцы, несмотря на скрытное выражение его узких губ.

Разговор исчерпал себя.

«Картина называется «Распятый Пилат», автор – Николай Ге…»

Волховцев попрощался и вышел, жена его взялась проводить Машу до автомобиля. Они шли по дачному саду. Волховцева (которая представилась Таней) нежно взяла Машу за руку.

– Георгий Георгиевич – очень крупный ученый, – сказала она тихо и загадочно. – Он работает в секретном научном институте, занимается очень важными для всех нас вещами. Важнейшими вещами.

«Вот оно что… Понятно». – подумала Маша.

– Он себе совсем не принадлежит. Ему даже для встречи с вами пришлось просить специальное разрешение.

У Маши возникло неприятное чувство от всего этого – от аккуратного сада, от зеленого «лендровера », от красивого лица Юлиной мамы. Хотя, в целом, родители Юли оказались интереснее, чем она думала. Они заинтриговали ее, ей было неприятно и досадно, что эти люди украли зачем-то свою дочь, спрятали, возможно, где-то или выслали за границу – и за всем этим стояла тайная возня страхов, возня государственных научно-военных игр.

От всего этого слегка поташнивало.

– А Юля любила этот дом? – спросила Маша неожиданно для себя.

– Нет, Юленька здесь не жила, – ответила Таня Волховцева своим ровным, тихим, загадочноприглушенным голосом. – С тех пор как ей исполнилось тринадцать, она постоянно жила у дедушки.

У моего отца.

Последние слова отбросили на прекрасное лицо Тани какую-то странную – цветную – тень, как от медленно вращающейся новогодней елки.

Маша Аркадьева запрыгнула в «лендровер», и ее отвезли домой.

Пока Маша Аркадьева ездила на дачу к Волховцевым, Коля Поленов, по кличке Буратино, последний из компании, отправившейся этим летом на Казантип в одном купе, тоже решился внести свой вклад в поиски исчезнувшей девушки.

Коля был высокий, худой парень, с длинным острым носом, вечно взлохмаченный и словно только что проснувшийся, действительно похожий на Буратино – его длинные, худые руки и ноги двигались и сгибались словно на шарнирах, что было особенно заметно, когда он танцевал, а танцевать он любил. Любил он также употреблять разные психоактивные вещества, всем сердцем предан был галлюцинозу, мечтал снимать свой галлюциноз в кино, учился соответственно на кинематографическом, а в остальном жил беспечно и лениво в большой неряшливой квартире на Сретенке, в Хрущевом переулке. Жил себе то впадая в депрессию, то веселясь.

Он долго думал, что ему предпринять, курил зеленый ганджубас, моргал, смотрел в телевизор и в окно, словно пытаясь найти там ответ на вопрос:

«Где Юля?»

Из всех членов их компании он единственный с Юлей спал, правда, всего три раза, и об этом никто не знал. Но все же, раз уж случился три раза секс, значит, была между ним и Юлей особенная связь, особая невидимая нить связывала в пространстве эти два тела, и помнил он ее не только лишь как облик, и голос, и сумму движений в пространстве, он помнил всем своим телом ощущение ее тела, помнил и понимал вкус ее губ… Впрочем, знал он о ее жизни не больше остальных – Юля ему ничего о себе не рассказывала.

Тоскуя по ней, он даже стал писать стихи, но писать по-русски было неинтересно и слишком легко, и получалось чересчур откровенно, поэтому он писал по-английски, словно посвятив весь новый период своей жизни, начавшийся с поездки на Казантип, сравнению слов «исчезновение» и «disappearance».

Слово «исчезновение» он понять не мог, оно таило в себе загадку, которая его пугала, и даже томительная красота и изнеженность этого слова пугала его, само это слово уже отливалось в форму нежного девичьего тела, ускользающего в какието боковые дверцы бытия или же сливающегося с воздухом или с водой, с фоном, как поступили некогда Снегурочка и Русалочка, эти две героини исчезновения.

Слово же «disappearance» казалось ему, несмотря на его элегантность, все же более техническим, из разряда тех словечек, что описывают сбои в различных процессах, различные дисфункции, поломки и повреждения, – это слово читалось как «нарушенное появление», как «появление с дефектом », в этом слове не было необратимости, дефект можно устранить, процесс появления может быть откорректирован, налажен… Даже если изъян окажется неустраним, Юля все же не столько исчезла, сколько появилась (если думать об этом событии по-английски), то есть она «появилась по-английски», не прощаясь, появилась невидимой.

Поэтому он писал, убаюкивая свой ужас музыкой слов, питаясь смутными отражениями Китса и Суинберна.

It's more then silent paradise inside the frozen hillIt's more then naked still of swords, that able dance and killIt's more then less, it's more then us As naked as we areIt's more then forest on the glass,
The forest under star.Your beauty is enough for loveFor tiredness and painYou… wave that sent of Lady's glove.
Your beauty is enough for love,For sorrow and pain…G ust tender sent of Lady's glove,But Lady is insane.