Репрессии вызывались еще и страхом, внушенным немцам партизанами. Первое слово, которое говорил останавливающийся на постой в русском доме немецкий солдат, было слово – партизан. «А есть здесь у вас партизаны?».
В то время партизанское движение начинало еще только расти. Во многих районах и городах ни партизан, ни сколько-нибудь организованного подполья не было вообще – и немцам ничто не угрожало, но они в каждом темном переулке видели партизан.
Еще больший страх испытывали их союзники: итальянцы, венгры, румыны. В Бобруйске, например, где до 1944 года стояли венгерские части, часовые после наступления темноты открывали огонь по прохожим без предупреждения. По городу просто нельзя было ходить. После того как злополучные стражи убили и ранили несколько немецких солдат и офицеров, охрану города стали нести сами немцы.
Никакой серьезной угрозы не представляли собой для немцев и те незначительные группы подпольщиков, которые остались в Воронеже.
В 1942 году немецкая армия еще сохраняла свой прежний боевой вид, это еще были хорошо вымуштрованные, прекрасно обмундированные и вооруженные дивизии, не хуже тех, которые видели все столицы Европы. И дрались немцы по-прежнему умело и настойчиво.
Воронеж взяли. Танковые клинья Клейста[276] безостановочно шли на восток и на юго-восток. Но не было уже у немцев прежней уверенности. Все реже звучали хвастливые голоса о падении Москвы и Ленинграда, о скором конце войны.
Толстенький, низкий фельдфебель, немного говоривший по-русски (в России когда-то жил), чиновник какой-то тыловой хозяйственной части, говорил мне, сокрушенно качая головой и тряся розовыми щечками:
– О нет, майн херрн, Красная армия еще не капут. О, нам много будет тяжелая война. О, Россия – это злой снег, это много земли. Много ехать, много стрелять.
Мы стояли у окна двухэтажного углового дома. В этом доме осталась только одна русская семья. Весь верх дома занял фельдфебель с двумя унтер-офицерами. Каждую ночь он обходил дом, проверял запоры и пугал русских жильцов.
– Партизанен, партизанен? – говорил он, освещая электрическим фонарем темные углы.
Я смотрел в открытое окно на пустынную улицу, заваленную кирпичом, обломками досок. Над этой мертвой улицей, над разрушенным, искалеченным городом сияло ослепительно яркое июльское солнце. Из-за реки, оттуда, с советских позиций, слышалась артиллерийская канонада. Били по немецким позициям на северных окраинах города.
Иногда по пустынным улицам проходили люди с ведрами в руках. Электростанцию взорвали большевики, и всему Воронежу приходилось ходить за водой на реку. А там, с левого берега, с Придачи, где укрепилась Красная армия, бил пулемет по каждому, кто спускался к реке, хотя даже невооруженный глаз мог отличить русскую женщину от немецкого солдата.
Здесь же, в этот жаркий июльский день, ничто не нарушало почти мирную тишину. Если бы не развороченная улица, не заклеенные бумагой окна, не вон тот немецкий солдат, который идет по противоположной стороне. Дойдя до угла, солдат оглядывается по сторонам и, пригнувшись, перебегает улицу.
– Чего он испугался? – спрашиваю я у розовощекого фельдфебеля.
– Партизанен, партизанен.
И, желая подробней растолковать мне, чего так боится солдат, он, согнув указательный палец правой руки и делая вид, что нажимает «собачку», производит губами звук, напоминающий, по его мнению, выстрел:
– Пук, пук!
Мне же больше кажется, что солдат, перебегавший улицу, не столько боится партизан, сколько собственного начальства. Очень похоже на то, что отправился он в поисках яиц или кур.
Слово «яйки», принесенное немцами из Польши, было, по-видимому, первым словом, которое слышали везде от немцев. Удивительно любил немецкий солдат «яйки». Вообще любил поесть, чужое преимущественно. Любил именно чужое, отнятое. Брали немцы не только продукты, но и вещи: белье, одежду и обязательно часы. Грабежи и воровство не носили массового характера, и всегда вор-солдат словно стыдился своего поступка.
На Батуринской улице в Воронеже солдат вошел в квартиру инженера. Не здороваясь, не глядя присутствующим в глаза, молча прошел через комнату, где лежал в постели больной хозяин дома, открыл верхний ящик комода, взял мужские ручные часы, 3000 рублей и также молча, не поднимая глаз, ушел.
Тоже в Воронеже. В квартиру одной старой учительницы вошли два солдата. Тоже молча, не здороваясь, открыли буфет, пошарили в нем, вытащили банку вишневого варенья и тут же, у буфета, стали ложками пожирать его.
В Орле, в квартире глазного врача, известного всему городу, остановился офицер, обер-лейтенант. Прожил две недели. Хотя хозяева неплохо говорили по-немецки, он никогда не вступал в беседы. Молча, не здороваясь, приходил, молча уходил. Когда непрошеный гость уехал, обнаружили пропажу нескольких новых простынь и наволочек. Тевтонский рыцарь взломал перед отъездом бельевой шкаф и украл все, что ему понравилось. Перед отъездом он тоже не смотрел в глаза обворованным.
Справедливости ради отмечу, что такие случаи представляли собою все-таки исключение. Я говорю о воре-офицере. Солдаты, особенно в первые дни, воровали и грабили почти открыто. Даже на улицах.
Я записал когда-то рассказ одного харьковчанина. Вот он:
«Вы знаете, почему я возненавидел немцев? Из-за сапог. Т.е. не из-за сапог, которые представляли для меня тоже немалую ценность, а из-за, как бы вам объяснить? Расскажу по порядку. Дело было на третий или четвертый день после занятия города. Решил я приодеться и пойти посмотреть, что в городе происходит. Интересно все-таки. Ждал ведь “освободителей”. Надел я новые сапоги. Хорошие, хромовые. Иду по Сумской – навстречу три солдата немецких. Поравнялись со мной, – и вижу: на сапоги смотрят. “Понравились, думаю”. А сапоги, действительно, им понравились. Да так, что я больше их не видел. Прошли немцы несколько шагов, остановились. Я иду, не оборачиваюсь. Почувствовал, в чем дело. Окликнули они меня – пришлось остановиться.
Показывают на сапоги: снимай, мол. Что будете делать? Пришлось снять. Так и пришел домой босиком. И ведь не столько сапог было жаль, как чего-то другого, разбитой, так сказать, надежды: ожидал ведь их. А они сапоги на улице снимают».
Но вернемся снова в Воронеж. Больше двух недель не выходило население города из погребов: то один, то другой район города подвергался обстрелу из-за реки. По-видимому, фронт стал прочно. Не было заметно подготовки немцев к дальнейшему наступлению. Все их силы устремились южнее Воронежа, к Волге и Северному Кавказу.
Приказ об эвакуации поразил население. Куда повезут? Что будет? Как устраиваться на новых местах? Здесь все-таки свои дома и кое-какие запасы продуктов. Со смутной тревогой покидало население Воронеж. Вереницами тянулись по улицам, нагруженные вещами. Взять могли очень немногое, потому что немцы не дали никакого транспорта. Шли семьями, с рюкзаками за плечами, вели под руки стариков и больных. Кто сумел достать какую-нибудь тележку, тот уже чувствовал себя почти счастливым. Брали с собой главным образом продукты и самые необходимые носильные вещи. Сколько предстояло пройти пешком, никто не знал. Эвакуация продолжалась не менее двух недель. В городе не оставили ни одного человека.
Эвакуировался город постепенно, район за районом. Эвакуированные уже улицы обходили патрули с собаками. Из дома в дом, гремя коваными сапогам по булыжной мостовой, проходили немцы по мертвому городу. Гулко раскатится чужая речь в пустых комнатах, сохранивших еще жилой запах. Жалобно скрипнет крыльцо, хлопнет дверь, отброшенная сапогом – и опять мертвая тишина. Даже канонады не слышно из-за реки.
Неподчинение приказу об эвакуации грозило расстрелом. И все-таки находились люди, пытавшиеся остаться, скрыться: так велика сила обжитого места, родного угла, родины.
Пешком пришлось пройти верст 50, до большого села Хохол, где эвакуированных опрашивала специальная комиссия и отправляла дальше, на запад, уже по немецкой дороге. В первую очередь отправляли в Харьков и Киев интеллигенцию: профессуру воронежских высших учебных заведений, артистов, инженеров, учителей. Потом всех остальных. Многие разошлись по окрестным деревням.
276
Клейст Пауль Людвиг Эвальд фон (1881-1954) – немецкий генерал (с 1943 г. – фельдмаршал), командующий танковой группой «Клейст» (с 1941 г. – 1-я танковая армия). В конце войны был арестован американцами, передан Югославии, а затем – СССР. Умер во Владимирской тюрьме.