Выбрать главу

Дженн посмотрела на него с удивлением — она не вдруг поняла, о чем он спрашивает; они, очевидно, говорили разными языками.

Мистер Артингсон, — ответила она, — чего мы не знаем, того мы не можем ни признавать, ни отвергать; но как же мы можем отвергать то, что существует. Любовь существует, оно действительно существует — это мировое чувство. И мы стараемся узнать, определить все рода, все оттенки этого чувства, определить его связь с другими явлениями и влияние его на эти явления. Из каждого чувства мы стараемся извлечь как можно больше пользы для нашего дела, для дела просвещения, и что нам за дело до человечности, до любви христианской, мы адепты нового ученья. Наш кружок, наша община работает постоянно с любовью к её делу, к делу знания во всех его видах, и вот её задачи и цели, а до пиетизма нам нет дела…

— Что же это! — вскричал Артингсон, — это просто ученое общество ваше учение или секта?

— Нет! «просвещенные» не составляют такого ученого общества, какие вы привыкли видеть. Наш устав и наши принципы совсем иные… Да вы разве никогда не читали нашего журнала?

Артингсон сознался, что не читал. Он читал только возражения, ожесточенные и грубые нападки на этот журнал и эти нападки распространялись в числе нескольких сот тысяч экземпляров в одном из известных изданий. И вот эти-то нападки или это издание доставили секте «просвещенных» весьма странную и самую нелепую репутацию. Но разве существует такая нелепость, в которую не уверовали бы в самой прогрессивной стране, в той стране, где сталкивается такая громадная масса всяких интересов, где конкуренция несется на всех парах, влечет все вперед и роет яму чуть не каждому, на каждом шагу!

— Я сейчас принесу вам наш журнал — сказала, вставая, Дженн и ушла бойкой походкой.

— Вы видите, видите, дорогой мой друг! — быстро заговорила и замигала глазами мисс Драйлинг, — что же я могу тут сделать? Вы видите, как она увлечена и как болит, о! как болит мое бедное сердце.

Не унывайте, мисс Драйлинг, — утешал ее Артингсон— друг мой. Может быть, зло не так сильно — я сам еще не понимаю, что это за странное ученье такое. В нем, очевидно, какие-то софизмы, какая-то небывалая юная философия, которая исчезнет, как все юное, и обратится к строгим принципам великого учения. Но, произнося эти слова, мистер Артингсон сам был не вполне уверен, что он говорил истину.

— Вот он! — сказала, входя, мисс Дженн и подала Артингсону небольшую пачку печатных листков. На первом из них стояло: — «The Enlightener» — «Просветитель».

— Вы позволите взять их с собой? — сказал Артингсон с любопытством перелистывая журнал.

— О да, да!.. Хотя я вовсе не желаю пропаганды. Мы все не желаем её, мистер Артингсон. Мы убедились, что пропаганда приводит много званных и мало избранных, мало тех, которые могли бы трудиться с умом) любовью и талантом. И вот почему, мы только изредка устраиваем митинги и принимаем некоторые, самые невинные, меры для того, чтобы собрать для общества немного денежных средств. Мы ищем капиталов, мы ищем средств повсюду, поодиночке, строго взвешивая шансы и разбирая способности. Но, к сожалению — прибавила Дженн грустным голосом, — из тех немногих, которые работают в общине, очень часто случай, прирожденные симпатии похищают у нас…

И вдруг она остановилась, взглянула на мисс Драйлинг, бросилась перед ней на колена и, целуя её руки, заговорила быстро, самым искренним задушевным голосом:

— О! мэм, мэм, моя дорогая, родная, я не делаю никакого намека, я не о себе говорю — ты знаешь, что я забыла о себе, что я живу для тебя, для твоей жизни бедной, разбитой… Артингсон был поражен словами, страстным порывом этой девушки. Его сердце сжалось: ведь это о тебе говорят! подсказало оно. И он чувствовал, что здесь перед ним два больных сердца, — одно пылавшее к нему одному глубокой любовью, плачет теперь разбитое, похороненное, а другое, другое отдало себя вполне этому разбитому сердцу, оно пожертвовало самыми дорогими, разумными, человеческими симпатиями, для того, чтобы это сердце могло жить… И мистер Артингсон ясно сознавал, что он разбил это сердце; он теперь только вполне понял, что не только душа, но и тело мисс Драйлинг должно было принадлежать ему, и; снисходительно отказавшись от тела, он разбил самую душу.

Да! его положение было невыносимо неловко.

А мисс Драйлинг совершенно расплакалась, чуть не до истерики. Она целовала её племянницу, её милую Дженн, целовала её чудные глаза, руки с таким страстным порывом, как будто ей было не сорок восемь, а только двадцать лет.

— Простите, простите, дорогой мой друг, — залепетала она сквозь слезы и рыдания, протягивая к нему трепещущую руку. — Простите эту глупую безумную сцену!.. — И он схватил эту руку и покрыл её не только поцелуями, но поздними, тихими слезами.

— Сэр! — сказала Джени, — вы, наверное, останетесь здесь до вечера, я надеюсь… я мечтаю, что у вас вечер свободен. — И она вынула быстро из кармана флакон и подала его мисс Драйлинг, потом так же быстро вынула из другого кармана другой флакон и, налив на её розовую ладонь какую-то ароматическую, острую жидкость, начала смачивать ею виски и голову мисс Драйлинг.

— О! успокойся, моя дорогая мэм, я с тобою, я не покину тебя, я люблю тебя, — шептала она.

И так нежен, так был полон могучих звуков любви этот певучий голос.

— Артингсон и удивлялся, и любовался на это лицо, которое дышало силой жизни и делало такой резкий контраст с старческим, страдающим лицом мисс Драйлинг.

— Я остаюсь, мисс Джени, и поверьте, какие бы ни были дела, занятия, я остался бы, — говорил Артингсон, — если это только может успокоить моего дорогого друга, успокоить вас, мисс Джени.

И он остался; он был так разговорчив и одушевлен за обедом, он говорил с полной искренностью ребенка, он рассказывал такия подробности о его семейной жизни и с таким чувством описывал его счастье, его Джеллу, его детей, что мисс Драйлинг невольно схватила его руку и так крепко пожала ее, как будто хотела сказать: видишь ли, я была права, и всем этим ты мне обязан.

А после обеда она совсем опустилась. Старческое, дряхлое утомленье обхватило ее.

— Мэм! дорогая моя! — говорила Джени, — ты приляг здесь, — и она быстро перекатила своими прекрасными и сильными руками маленький диванчик к самому балкону: — ты приляг здесь; теплый вечерний воздух успокоит тебя. — И она положила на диванчик две мягких подушки.

— Я лягу, — говорила мисс Драйлинг, — может быть я даже усну, а ты уведи мистера Артингсона туда — к себе. Покажи ему твои приборы и аппараты. Я надеюсь, он не будет взыскателен… Я успокоюсь и буду снова человеком, еще полным жизни, хотя эта жизнь не нужна ни для кого, и всем мешает!..

Но Джени не дала договорить ей, она закрыла ей рот поцелуем и уложила ее на диван, поправила подушки и долго, долго, тихо целовала её лоб, пока чуткий сон, как будто навеянный этими нежными поцелуями, не спустился на всё это усталое, разбитое существо.

— Что же? — сказала она чуть слышным шопотом Артингсону, приложив палец к губам, — пойдемте ко мне, в мою келью.

И, оглядываясь поминутно назад, на цыпочках, она повела его за собой.

Они прошли несколько комнат, поднялись по витой чугунной лестнице в верхний этаж и, сквозь небольшую переднюю, вошли в комнату или скорее залу, на пороге которой остановился с изумлением Артингсон.

Прежде всего его обдало ароматом всевозможных невиданных, громадных цветов, которые стояли на всех почти окнах-балконах этой комнаты. Все простенки её были уставлены шкафами, обвешаны гравюрами и фотографиями; затем вся середина её была загромождена столами, на которых были разбросаны книги, рукописи, расставлены какие-то странные инструменты физические или химические.

Множество разных банок широких, плоских стояло на этих столах и на одном из них, под огромным стеклянным колпаком, качались рычаги, вертелись колеса, действовал какой-то странный аппарат, который чуть не каждую минуту звенел чуть слышно невидимыми мелодичными колокольчиками.