Выбрать главу

— Так, приходится жить — мучаться, кое-как сводить концы с концами. Мама зато и пасует иногда, нет-нет да меня посылает: ты наймись-ка, как другие девки, подработать к немцам, хоть на кухню, — может, принесешь оттуда на прокорм чего-нибудь… А я не могу пойти никак. Что вы?

— Да, да, я понимаю. Это горестно нам. Есть в нас гордость. Есть!

— Они нас гоняют на разгрузку и пиленье дров, на чистку, на ремонт дорог, косить сено, убирать что-нибудь. И за это иной раз выдают буханочку хлеба. Эрзацного. Люди знающие говорят, что испекли его за десять лет вперед. Значит, уж тогда они настроились нас закабалить, а мы не знали ничего — прохлаждались.

— Да нет, не прохлаждались, но почему-то не наготовили загодя даже и того оружия, чтобы свою армию вооружить — обычных-то винтовок бойцам не хватало, уж не говоря о кризисе руководства…

— Что? Что?

— Ничего. Тебе это рано знать. Я себе говорю.

Лейтенант на минуту замолчал, уставясь в землю; желваки ходили у него на резко обозначившихся желтоватых скулах. И он что-то прошептал себе. Наташа не переспрашивала, что.

Потом оживился он. Оттого, признался он, что наши ежедневно, еженочно бомбили и обстреливали из орудий повсеместно и что бомбы падали очень-очень близко, а он часто видел над собой краснозвездные самолеты — видел их в просветах меж колосьев, к качанию которых он привык. И жаль ему, что, когда с визгом бомбы падали поблизости, эти тонкие качающиеся стебельки обдавало молниеносным жаром и безжалостно ломало, убивая.

Слушая его, хлупая ресницами, Наташа ловила себя на являвшейся ей в голову мысли о том, что она уж тоже стала по-особенному привыкать к нему, к его этой особенной манере думать молчаливо и разговаривать с ней так равно, доверительно; но она, не смея даже признаться себе ни в чем таком подобном, лишь радовалась за него — что он поднялся и окреп значительно и что она, выходит, помогла ему, как товарищ, друг. А это было для нее особенной наградой.

Осторожно раздвигая рожь, отклоняя в стороны колоски, пригибаясь и ступая голыми ногами, чтобы не оставить за собой следов, она уходила от него и с бьющимся, тревожившимся сердцем тенью прошмыгивала за немецкими окопами.

За две эти бездождные, к счастью, недели лейтенант окреп уже настолько, что мог самостоятельно передвигаться; а рана у него позатянулась, стала заживать. Он, тренируясь в ходьбе, даже обследовал уже окрестности.

Наташа в последний раз, с дрожью замирая, ему объяснила, что метрах в пятистах, наверное, петлял полукружьем на юг овраг, подходивший к заказнику там, где не было немецких частей (они стояли восточнее), где вернее можно проскочить, забирая затем левей, — вдоль железной дороги, и пройдя километров семь, а потом взяв еще левей, — в настоящий лес. Там вернее можно было бы укрыться, а затем, может быть, перейти линию фронта. Ночью было ему проще двигаться — под заслон бомбежек. И они простились. Он ее поцеловал.

И в ту ночь, в которую он ушел из своего лежбища (она проверила наутро), так и вышло кстати: от разрывов бомб, пальбы гремело все кругом. Способствовало ль это его замыслу?

XXXV

Народная мудрость упредительно толкует: не рой яму другому — сам в нее попадешь. Косвенно эта заповедь как исполнилась, к несчастью, тем, что смерть коснулась и семьи Шутовых: прилетевшим очередным иззаволжским снарядом наповал убило у порога дома подростка Витю, а осколок вырвал кусок мяса на бедре хорошенькой хохотушки Симы. Образовалась дырка.

Лечил Симу Рудольф, обходительный и приветливый немецкий солдат-санитар, ходивший в черной шинели: он служил в зенитной части. Валерий и Наташа, брат и сестра, малость подружились с ним — он явно не одобрял насилия фашистов.

— Наташа, ты коммунист? — шутил он иногда.

— Нет, еще я молода, — отвечала Наташа, подстраиваясь в тон его вопросов.

— А у тебя креста нет.

— А у тебя, Рудольф, есть?

— Есть. — Вытаскивал он из кармана позолоченный крестик и показывал его с удовлетворением. — Пожалуйста!

Наташа сразу привела его к раненой Симе.

Потом он отправился на фронт. На неделю. А когда вернулся опять, — Симы уже не стало. Она умерла от раны.

Она все последние дни так стонала-молила смерть прибрать ее скорей: столь надоело ей страдать… Витю и Симу, разумеется, искренне жалели все окружающие и уже как бы оправдывали полностью в своих глазах ее веселое обхождение и ранние гулянки с немецкими солдатами; оправдывали тем, что, видать, это у ней на роду было написано заранее — она как чувствовала свою скорую смерть — и спешила погулять. Короткий век у ней. И Рудольф с искренностью говорил, что ему очень жаль эту русскую девушку; жаль, что его не было здесь: он бы вылечил ее. У нее ведь кость, говорил он, не была затронута осколком. А поскольку он клал бы сюда регулярно тампоны с целительной мазью, постольку и затянулась бы рана у нее. Не повезло.

Софья Петровна вначале много плакала по дочери и внуку. И вдруг ей приснился сон-откровение. Принесла она Симе целый подол зеленого гороха и говорит: — «Возьми, дочушка, — я это принесла тебе.» А та сердито отвечает ей: «- Не нужен мне твой горох! Это твои слезы. Они — вот мне!.. Перестань плакать наконец! Я вся в воде лежу — мокрая от них.» И тогда Софья Петровна перестала плакать. И умершая дочь перестала ей сниться.

XXXVI

Был осенний день прозрачный. Паутинка в воздухе, блестя, летела. И в вишеннике, у пруда, позади обживаемой теперь землянки, Антон и Саша задымили костром: они, набросав в него немецкие пули, выплавляли из них свинец: на нем солдатки гадали о своих суженых и сыновьях. Для чего вновь расплавленный свинец выливали в воду. И уж по сгусткам его — как образовалась форма — пытались сфантазировать о том, живы ли их защитники. Антон недосмотрел: неуемный Саша пасовал в жар и сколько-то трассирующих пуль — и вот те зажигали косо из огня таким огненным веером, что братья в испуге откинулись на дерн пластом… Было же подумали, что их обстреляли немцы…

Ну, переждали они этот полминутный фейерверк… И еще малость…

Да их слух уж уловил и то, как знакомо им, ребяткам, пукнуло там, на севере, на фронте, — звук, означавший орудийный выстрел. Очень скоро снаряд слышно перелетел через них и бухнул где-то в низинке. За ним же и второй разорвался с грохотом тоже в сторонке. Ну, а третий уж не зашелестел в полете… Зато что-то мошнейшим толчком разом лопнуло у них за спиной, заставив их вжаться в землю… И зашлепались, доставая и их, с почерневшей высоты взметнувшиеся роем черные комья. Затем откуда-то из-за землянки донесся детский плач. Он болью пронзил сознание Антона: ведь сестренки играли там, на последнем солнышке!

— Ну, мы — идиоты! — Антон понял, что это точно стреляли по дымливому костру. — Надо же!.. — И, вскочив на ноги, тотчас же побежал на плач. А подбежав к стоящим Танечке и Верочке, с облегчением узнал, что, к счастью, их только оглушило и задело падавшей трухой. А заплакали они оттого, что очень испугались от невероятной близости черного взрыва.

Ничего себе!

Снаряд вырыл отменных размеров воронку (что бомба упала) на том месте, где еще не давно стоял отцовский двор, в очень мягком перегное; на еще дымящимся дне ее блестели острыми краями развороченные рваные снарядные осколки, тяжелые и еще обжигающе горячие (ребята, спустившись тут же в нее, конечно же, потрогали их ради интереса). Всем все же очень повезло: края глубокой-то воронки задержали разброс осколков и комьев земли…

Сюда с любопытством подошли немцы-окопники во френчах — из ближайших, сложенных в каких-то десятках отсюда шагах, блиндажей. И один неулыбчивый камрад, поглядев на воронку, с серьезным видом сказал местным женщинам-соседям, что это — очень плохой русский снаряд: мало осколков, все большие. Потому, мол, он и не убил никого. И при этом немец жестом показал на детей. Женщины заойкали.

Антон, понимавший, верно, иначе отвратительность войны, призадумался над последствием опасного дымления костра, лишь сбившего с толку наших фронтовых артиллеристов.