Выбрать главу

— Когда начал Степан мне эту печку класть, я спиртику раздобыла. Приласкала... И о матери вашей кое-что такое сказала. Обожгли его мои слова. Не поверил сперва, что не только ко мне, но и к ней мужики ночевать заезжали. Шестерых в войну прокормить, говорю, бог ей помог, но и люди тоже. О Бронском вспомнила. Наезжал, говорю, он к Марусе...

Я хотел крикнуть, ударить Анфису, но лишь напрягся и похолодел, будто в меня стрелять хотели...

— Узнала Маруся о наших шашнях и вытурила отца. Не побоялась с шестерыми остаться. Он ко мне пришел оглушенный, убитый. А я его тоже погнала. На кой ляд ты мне нужен, говорю, зарплаты не хватит алименты покрывать... Жить с ним я не собиралась, да и он со мной тоже. Но я свое взяла, доказала: значит, права я насчет любви-то, значит, по-моему можно жить. Вот это хотелось себе доказать... А отец ваш не мог простить себе распутства. Любил он вас. Стал маяться, выпивать.

Я сидел не шевелясь и почти не дыша. Анфиса походила на преступника, который открыто хвалился своими преступлениями. В груди моей стало тесно от ненависти. И не было слов выразить ее.

— Вот откроюсь перед тобой, может, и помереть легче будет, простится мне что-то, спишется, — помолчав, вдруг тусклым голосом заговорила Анфиса. — Бывает, съедетесь вы к матери... Гляжу я на Марусю из окна и плачу, Коленька, по себе... Вот дознавалась у тебя, отчего твоя мать моложе, статнее меня выглядит, хотя и старше, и разрывалась всю жизнь в работе и заботах... А чего тут не понять? Заботы ее не злом, а любовью наполнены. Хорошела она от милых дел да на вас, детишек, глядючи... — Анфиса вдруг ничком сунулась мне в колени, пряча лицо, и негромко тоненько заскулила.

Маленькая, сухонькая, беспомощная, почти старушка, она теперь вызывала во мне не ненависть и не сострадание, а холодную строгую жалость, с какой смотришь на глубоко провинившегося человека, который понял вину, но на исправление которой нет у него уже времени.

И незачем мне наказывать Анфису, думал я, не надо мстить ей, она жестоко наказана собой, своим одиночеством, материнским счастьем Марии Савельевой, моей матери.

— Ну что вы, теть Анфис? Зачем? — успокаивал я, поглаживая ее по худенькой, как у подростка, вздрагивающей спине.

Только теперь во всей полноте открылось мне вдруг безотрадье, весь грустный смысл ее жизни, догорающей на одиноком пустыре, который она сама создала возле себя. Ведь предметом ее любви всегда была она сама.

...Я сложил хорошую русскую печь. И в часы нашего совместного труда вел с Анфисой доброжелательные разговоры, понимая, как много тепла нужно ее избе, а главное — ее женской душе, которую она так бездумно выстудила.

На прощание она дала мне наказ:

— Хвораю я часто, Коленька. Скоро, видно, помру. Избу и добро отпишу соседям... А перину мою высокую пускай вынесут в поле за рощицу и развеют по ветру. Пусть перышки птицы на гнезда разберут, пусть греются...

РОДНЫЕ ВЗГЛЯДЫ

Иду по заново застраиваемой деревенской нашей улице — дороге воспоминаний.

Хорошо мне и немножко грустно: нарядная новостройка будто норовит притуманить память, запутать следы в прошлое, в детство. Будто та, давнишняя, старенькая, как моя мама, деревенька нагримировалась, сменила наряд и хочет, чтобы ее не узнали.

Однако легко угадываются знакомые ее черты. Вон бревенчатый, с позеленелыми опорами мосток, с которого мы когда-то ныряли в тихую воду Кармалки; у старой мельницы все те же матерые тополя, с темными пятнами грачиных гнезд; в овраге за школой такие же разбойничьи заросли крапивы и лопухов...

Но главное — люди. Встречи с земляками высветляют забытые картины недавней твоей жизни, расщедряют память, она становится богаче, вместительней...

Возле библиотеки встретилась Алевтина Сергеевна, учительница. Она такая же хлопотливая, быстроглазая, только в росте, кажется, уменьшилась, и походка у нее потяжелела. Встретил учительницу — и будто жаром обдало: теряешься, краснеешь перед ней как за невыученный урок. И тут ни бравый вид, ни модные твои костюм и галстук не выручают: ты опять тот шкодливый, веснушчатый, «способный, но с ленцой» Коля Савельев, а она снова та строгая, добрая, всезнающая и насквозь видящая тебя Алевтина Сергеевна.

Отчего это волнение, этот тихий трепет стыдливости?

Вечером у нас людно. Мама настряпала всего. Стол дорог мне именно этой собственноручной ее стряпней.

— А ты ешь, Коленька, ешь. Бледный-то, изнуждился с учебой, — говорит мама и, скрестив на груди руки, с тихой и светлой улыбкой глядит на меня, как на больного, у которого теперь здоровье пойдет на поправку.