Выбрать главу

Но где бы он ни был, она постоянно снилась ему. Снилось, что он ее нагоняет. Она прячется за углом какого-то большого, очень знакомого дома. На углу дома — аптека.

«Актпа», «аптка», — читает он справа налево надпись, в которой недостает одной буквы.

Она прячется за углом знакомого ему с детства, обшарпанного дома. Прячется и смеется. И он как будто дышать переставал от горькой обиды, от бессилия и ненависти.

Когда он просыпался, его лицо было мокрым от пота.

Сердце билось. Остаток ночи он вышагивал из угла в угол, как нанятой.

«Не думать!» — приказывал он себе. А думал, думал, все о ней и о ней…

Теплой и легкой тяжестью лежала на его руке ее голова. Родное тепло. Родное дыхание. Рука — родная.

И словно были они друг от друга неотделимы, словно когда-то родились вместе, — как близнецы.

Преданность, в которой он ни разу не усомнился. Лицо, как будто только для того и существовавшее, чтоб отражать выражение его взгляда, его радостей и печалей, его спокойствие, недовольства, тревоги.

И это ушло!

Нет! Не только страсть. Доверчивое самозабвение. Доброе зеркало, его отражавшее.

Ушла она. Она! — растворенная в нем. Женское, материнское, верное, зависимое, зависимое…

Ведь это — как слепота! Это — как паралич!

Что это?.. Что? Вот только бы понять… Додумать… Понять, понять…

Он стал бояться ночей, своих снов и бессмысленных вопросов, которые в миллионный раз задавал себе.

С тех пор, должно быть, он навсегда ушибся бессонницей.

Шли годы. Обида и зло лишь изредка вспыхивали теперь воспоминаниями о никогда не утихавшей боли. Но и тут победу над ним одержала она.

Дочь. Вика.

Два года жена казнила его разлукой с девочкой. Потом, вторично выйдя замуж, как будто бы успокоилась.

Он стал приезжать в Ленинград, к Вике.

Вокзал. Привокзальная площадь. Стрела Невского, упирающаяся в адмиралтейство.

Здесь, в Ленинграде, он родился и вырос. Это был его город, взятый в сердце, хранимый в сердце тысячью метин.

…Стены с облупившейся штукатуркой. Глубок колодец двора. Внутри как будто дремлет сумрак, — затаились там все ленинградские непогоды.

Долго весной не таял снег. А все-таки таял. Бежало от него много нительных ручьев, переполняя воздух влагой. Двор говорил ему: «На дворе весна!»

Вот улица, где его школа. Парадное, в котором он поссорился со своим товарищем Федей. Им было тогда по восьми лет. Они возвращались домой. На дворе— темень. И вдруг Федя ушел. Он, Петя, остался в чужом парадном один. И со всех сторон обступило его одиночество. Он не знал тогда, что значило это слово. Он его изобрел. Оно подступало к нему, к его сердцу. Глядело в его глаза. Глядело жгуче.

…Мост и набережная.

Лед идет. Холодно на Неве. Водяной, — у каждой реки бывает свой водяной (здесь он серый, с могучими каменными щеками), — дул из глубины вод, гнал льды, подхватывал шапки и шарфы.

А там, за набережной, — его переулки: Василеостровские линии. Дворы исхоженные, булыжники, водосточные, очень старые трубы.

А дальше — «стрелка». Скамейки и плоское море. Восходит солнце — торжественно — в тусклый накал его города.

Я любил тебя, Ленинград.

Но человек не может любить тот город, который его не любит.

Я иду по улицам, которые больше не любят меня.

Я — к дочке. Как живешь, девочка?

В Ленинграде он останавливался у своей бывшей няни и посылал ее за Викой.

Вот она. Он узнает ее шаги на лестнице. Шаркающий шаг няньки (она была хромой), давно знакомый звук ее припадающего и вместе волочащегося шага, а рядом — шажки другие. На один-два коротких. Звук длинный и тихий, а рядом — дробь барабана.

Он с детства помнил нетерпеливое чувство, когда так хочется бежать, а бежать отчего-то нельзя; рядом, мучаясь, тащится другой человек и крепко держит тебя за руку.

— Вика!

Коридор. Сундук, прикрытый ветошью. Тусклая лампа под потолком.

В чужой квартире, в чужом коридоре распахивались все двери. Чужие глаза подглядывали, как он встретится с дочерью. И зная это, он все же нырял в свою любовь. Волна живого и жгучего подымала его. Он жался к детской щеке. Сняв с нее платок или шапку, гладил черные, жесткие волосы, заплетенные в косы. И целовал ее в пробор, в сросшиеся, суровые детские бровки, целовал маленькие детские руки с обломанными ногтями.

— Давайте в комнату, — говорила няня. И смотрела зло на соседей.

Но вот не стало и няни.