Я утомился и сошел на берег. В этом месте он заставлен кирпичными складами, обнесенными плетнем и рыбачьими лачугами, куда рыбаки артелями переселяются на все лето. Я было пристроился в избе, но духота да прокислый запах печеного хлеба и овчины вытеснили опять на свежий воздух. Я прилег к плетню на душистую и слегка уже сырую траву. Кое-где по реке еще горела лучина на рыбацких душегубках, сверкавших из мрака, но кругом все было тихо и безмолвно, как бывает перед ожиданием рассвета.
Вдруг пойнтер[118] мой, улегшийся в ногах, поднял морду и зарычал; немного погодя он вскочил, расставил ноги и опять зарычал в ту же сторону. Я стал вглядываться в густую ночь, затопившую всю окрестность, и действительно заприметил в полугоре человека, медленно, словно крадучись, спускающегося к берегу. Достигнув узкого проулка, оставленного между плетнями на случай, он остановился, присел на корточки и свистнул два раза протяжно и громко, каким-то особым посвистом. Потом он торопливо сбежал к реке.
На этот свист из крайней избы, стоящей у самого обрыва, скрипнули воротца, и девушка, накрытая с головой заячьей шубейкой, появилась на улице. Она побежала было направо, потом оглянулась налево — и остановилась в раздумье. В ту самую минуту почти около меня заслышался тот же протяжный свист, оборвавшийся как-то значительно. Девушка приникла ухом, перекинула шубейку и проворно сбежала к тому месту, откуда слышался посвист.
Я наблюдал за ними. Малый прошел около меня и остановился неподалеку. На нем был, несмотря на лето, дырявый, закорузлый полушубок, застегнутый на одну пуговку, новенький суконный картуз, сдвинутый на самое ухо, да алый платок, обмотанный вокруг шеи. Ноги были босые, и вокруг них болтались широкие синие порты.
Шел он не то чтоб скоро, а как-то словно напролом, махая жилистыми руками, сжатыми в кулак, и озираясь боязливо на обе стороны. На его лице, резком и загорелом, изображались попеременно то бесшабашная гульба, то малодушное сомнение, то насмешка над этим сомнением. Закипая внезапно удалью, он заламывал ниже картуз и шел задорно; но находило сомнение — он вздрагивал, всматривался в ночную тьму, вслушивался в ночные звуки, замиравшие посреди всеобщей тишины, и щипал в нерешимости свою реденькую бородку, пушистую и белую как лен. В эти минуты, как и все робкие, но плутоватые люди, он только для смелости старался поддержать в самом себе удалой азарт, перечив внутренней борьбе и своей затаенной, неотвязчивой думе.
Между тем девушка, вся запыхавшись, добежала до берега и остановилась перед парнем, робко и с улыбкою любуясь им. Но тот медлительно раскуривал грошовую сигарку, делая вид, что ее не замечает: ему хотелось поломаться перед девушкой.
Все это происходило в нескольких шагах от меня, и, сквозь плохо сплетенный плетень, мне было и видно, и слышно все от слова до слова.
Девушка постояла-постояла над ним и наконец решилась.
— Вася, а Вася! — позвала и затаила дыхание.
Он взглянул на нее сызбока.
— Чего пришла? — спросил с сердцем.
— Да ведь ты звал, Вася…
— Шустры вы больно на подзавки-то ходить.
Девушка молчала.
— Шустры, я говорю, вы шляться-то?
— Слышу, Василий Микитыч.
— А коли слышишь, так отвечай!.. А то: слышу! На то и говорю, чтоб слышала!
— Что уж и отвечать-то: упрекаете без дела.
— Знаю я небось, как оно без дела-то!.. Чай, кто позовет — то и бежишь; свистнуть только! Эх, шкуры! Лад от вас один!..
— Грех вам, Василий Микитыч…
— Коли не грех? Мне-то что? Тебе-то как?
У девушки проступили слезы; по лицу ее давно пробегало тяжелое, необъяснимое чувство ожидания чего-то недоброго.
— Коли вы обижать меня призвали, так я лучше уйду… Простите, Василий Микитыч, много вам благодарны за любовь вашу, за ласки…
Бедняжка начинала всхлипывать.
— Знамши бы такие огорчения, кажется, ни в жисть бы не перенесла, — выговорила она, крепко зажав лицо руками. — Счастливо оставаться…
Василий молчал и только украдкой поглядывал, что будет. Девушка вдруг обернулась и торопливо пошла прочь.