— Потрудитесь, матушка (отец Иван и сам называл ее так же), самоварчик поставить, — сказал он ей, когда мы сели.
— Каяшо, — промолвила она, — моячька не пьикажете покедова?
Мы поблагодарили, и она вышла.
Отца Ивана вообще любили, потому, что он не только не отягощал прихожан поборами, выманивая при всяком удобном и неудобном случае, но сам еще, едва проведывал истинную нужду, искреннее горе, спешил с посильною помогой, с утешительным словом. Он говорил разумно, и проповеди его были доступны каждому, оттого что излагались простым, народным языком, оттого что, умалчивая о невозможном идеале, применялись ко вседневной жизни, в которой указывал он на труд и снисхождение.
Строгое запрещение причту пробавляться на селе повело к неоднократным на него доносам епархиальному начальству, и без того не благоволившему к нему с того времени, как он отказался участвовать в гонении старообрядцев, проживающих в губернии.
— Сами посудите, — говорил он однажды, рассуждая о своих неудачах, — за что их преследовать? За что? Не за тою ли статью, что они крепко держатся заповеди, которой учили их сызмала? Они прослухают меня из нужды, уверуют из страха… Поселять сомнение и колебать уже вкоренившееся убеждение? Нелегко, как нелегко вырвать камень из средины горы! А о фанатиках без убеждений и хлопотать не стоит! И что за дело до формы, когда начало — истина!..
Отец Иван, как видят, слишком выдвинулся из общего уровня подобных себе даже и в наше время: он судил жизнь не по одним семинарским толковникам и читал много философских книг, и не одних догматических книг, но учено-психологических и чисто нравственных. Он имел понятие и о Фейербахе и о Фихте. И наружностью внушал он невольное к себе почтение. Войдет неторопливо, приложив руку к груди, помолится на икону и сядет’ расправит окладистую свою бороду, выглянет за окно — и заговорит так же тихо, как войдет.
— Вы не от наших ли? — спросил отец Иван, пока «матушка» хлопотала с «самоварчиком».
— Нет, не от них… А вот я сейчас встретил Надежду Николаевну — на лодке катается. Странная она какая-то…
Отец Иван опустил глаза и промолчал.
— Какая-то неклейкая натура, — продолжал Куроедов.
— Она — предобрая… только вы не троньте ее! — проговорил священник и выглянул в окно.
— То есть как это — не троньте?
— Если бы вы знали, что это за чистая душа!.. Не место, не место ей между нами!
— Между кем «нами»? — опять переспросил Куроедов. — Между мной с вами? Или выше забирать?
— Вы все шутите. Вот посмотрите, что недолго ей пожить здесь…
— Что ж так? Замуж, что ли, выйдет? — вставил было Лев Николаевич, но тот прибавил:
— В этом мире.
— А, вот что! Значит, она в Елисейские, ad patres[125] улетучится!
Священник сперва улыбнулся, потом прибавил:
— О ней грешно так легко судить. Я помню, — продолжал он, — ее исповедь у меня на духу. Вошла она боязливо и остановилась… Комната была большая, темная (служба у них на дому была), и только на столике горело несколько церковных свечей. На вопросы она медленно качала головой и не спускала глаз с распятия: кажется, она молилась про себя. Я накрыл ее епитрахилью[126]; она затрепетала и опустилась на колени. Скрестив руки и поникнув головой, роняла тихие слезы. Я стал было утешать, успокаивать — она слушала внимательно и вдруг подняла голову и схватила за руку: «Я, отец, — большая грешница!» — и с этими словами пошла к двери, но оглянулась и спросила: «Любить ведь грешно, не правда ли?» Не дождавшись ответа, прибавила: «Я знаю, что грешно!» — и удалилась.
— Вот она какая! — закончил отец Иван. — Помяните мое слово, что долго между нами она не проживет! Я изучал эти натуры: они робки и пугливы, но когда в них скажется жизнь — они сильны и своевольны…
— Самородки! — произнес Куроедов.
— Нет, оставьте, не троньте ее.
— Да помилуйте! И пальцем не дотронусь…
Отец Иван замолчал и свел разговор на другие предметы: шутки Куроедова его, по-видимому, оскорбляли. Вскоре мы расстались. Доро́гой приятель мой был, против обыкновения, молчалив и задумчив. О чем он думал? Бог его знает! Но раз, один только раз он как-то скороговоркой произнес: «Не троньте ее», — и тут же стегнул хлыстиком по пыльному лопуху, выросшему у самой дороги; затем он по привычке усмехнулся, простился со мной и, не оглядываясь, отправился домой.