Выбрать главу

Алтасов это видел.

— Так-то, добрый друг! — заговорил он. — Вот вам пример, что случается с человеком, когда он один, среди лихорадочной, пустой жизни, когда он живет не сердцем, не умом, а так… перелетными интересами дня. Разобраться в себе, в своих чувствах, в том, что перед глазами, — не с кем. Человек и дурачится. Ему и лезут в голову вздоры. Дальше и дальше — он втягивается; он чувствует, что гибнет, но… гибнет. Так погибнуть очень легко. А будь родная душа, к которой можно было бы прийти отдохнуть, от которой можно было бы услышать слово, которая руку подаст… ну, за уши выдерет… Эх, не хотите вы это понять! — Он встал и расхаживал. — И смешно, и глупо; и двадцать раз скажешь себе, что глупо. Но что ж делать-то? Жизнь, среда!.. Дайте тихий угол, образованное существо… не педантку, не жеманницу, не деятельницу — упаси от них боже с их педагогией, физиологией!.. Не такую, что отуманит, а потом, когда прозришь, совестно станет пред самим собою!.. Ну, дайте! И не будем мы теряться. Поглядим-поглядим на эти фантасмагории, на какую-нибудь мамзель Ада, и посмеемся вместе с существом истинно дорогим. Она внушит нам лучшие стремления, она озарит наше существование. Да что! И не взглянем тогда, не захотим, не вспомним всей этой мишуры, всей этой… этого измельчания! А теперь что из нас делается?

Алтасов говорил будто сам с собою. Последние слова он произнес, упираясь головой в притолоку балкона, и, кстати, затворил его.

Анна Васильевна оглянулась, подвинула ближе свечу и стала вырезать решетку на кисее. Александра Сергеевна, потупившись, нервно сжимала свои пальцы. Она забывалась: движение Анны Васильевны будто разбудило ее; ее глаза сверкнули, щеки слабо зарумянились. Ей вдруг подумалось: почему она не живет здесь одна?..

— Что вы там делаете? Подите сюда! — сказала она Алтасову.

Ее голос дрожал. Алтасов подошел сумрачный. Он, кажется, бледен. Он думал, что это идет к нему. Как он сказал? «Улыбка озаряет существование»? Кажется, так?

— Сядьте. Рассказывайте!

— Приедете в Петербург? — спросил он.

— Посмотрим. Ну, посмотрим. Садитесь, рассказывайте!

— Что?

— Все. Ведь я не знаю, как вы живете. Все.

— И глупости?

— Их прежде всего.

Алтасов покачал головою.

— Славная вы! — сказал он, вздохнув и садясь. — Да, вам — понимающей, всепрощающей, чистой — не мешает знать и эти глупости. Не мои, не мои, право, не грешен! — вскричал он, добродушно и грациозно-комично. — Я только тем грешен, что не закрываю глаза. Ну-с! Как мне живется? Скверно… Не в материальном отношении, — прибавил он поспешно, — но все-таки нельзя сказать, чтобы было нечувствительно размолвкой с редакцией выкинуть тысячи три-четыре из своего бюджета.

— Зачем вы это сделали? — сказала с упреком Табаева.

— Не мог, не мог иначе. Дело убеждения, и этим все сказано! Но это в сторону. Без занятия я жить не могу. Я скучаю. Я люблю определенный час труда, отдыха… словом, я — человек семьи, человек угла и люблю самую формальность порядка! Я взял службу, чтобы хоть утро сидеть на службе. Но это не удовлетворяет, понимаете?! — почти вскричал он. — Потребность духа…

— Понимаю.

— Я и стал больше бывать в обществе, — заговорил Алтасов, спокойно пройдясь, чтобы удобнее переменить тон. — Вам надо посмотреть наши кружки. Оживленно, умно, ну, и весело.

— Нужны средства.

— Небольшие.

— Какие же это кружки? Там, где происходят глупости?

— О, нет, сохрани боже. То совсем в другом роде.

— В каком?

— Вы непременно хотите знать?

— По крайней мере, то, что увлекало вас.

— Да не увлекался я, клянусь вам! — вскричал Петр Николаевич весело. — Вот на свою беду проговорился.

— Проговорились — кончайте.

— Но что же?

— Вы даже назвали. Как эта, mademoiselle…

— Mademoiselle Ada Dunoyer?..[176] Да, это, я вам скажу, — в самом деле нечто! Это — бес! Есть один господин — называть его незачем, вам все равно; миллионер, горами ворочает. Вдовец. Сыночек лет семи-шести; натурально, нужна гувернантка.

— Гувернантка? Только-то?

— Нет-с, в гувернантки Ада не пожелала, и сыночек этот тут ни при чем; только предлог знакомства. Мамзель Ада приняла предложение давать уроки батюшке, и они стоят ему уже около сотни тысяч, в ожидании, чего еще будут стоить. Ну, совсем обошла! Какой дом отделал ей, экипажи, соболи, бриллианты. Вот я вспомнил ее по вышиванью; я никогда не видал ничего роскошнее; шелк, золото — все вышитое. Ее «особенность», ее шик между этими дамами. «Это — моя страсть, — говорит она, — мои крепостные работают…» Раз, после маскарада, собрались; ужин у него. Натурально, тут уж все. Вдруг Аде фантазия — представить Динору, кружиться с тенью. Какая она Динора, что там! Саломея! Плечи, руки — очарование — мрамор, горячий, живой мрамор; и запыхалась, ну, и шампанское. «Je nen puis plus!»[177], разрывает корсаж — влажный вышитый батист, грудь…

вернуться

176

Мадемуазель Ада Дюнуайе?..

вернуться

177

«Я не могу больше!» (франц.).