— Ольга Николавна! — закричал Овчаров. — Что вы не выйдете сюда, на солнце? Здесь теплее.
— Лицо загорит; не хочу.
— Загар — дело здоровое. Но ведь вы в шляпке.
— Это — тюдорка. Тюдорка ничего не прикрывает. Такая глупая мода. А за гарибальдийкой идти далеко. Прощайте.
Овчаров не спросил о Настасье Ивановне и не повторил приглашения. Девушка ушла.
Вечером того дня, почувствовав в себе какой-то неожиданный прилив здоровья и сил, Овчаров принялся за любимую работу. У него была начата статья в «Норд» о состоянии финансов в России. Она была начата давно и прервана за недосугом, за необходимыми справками; теперь надо было надуматься. Овчаров потер руки, бережно достал листки из портфеля, достал великолепный porte-plume[48], великолепное стальное перо, попробовал его гибкий кончик на своем длинном ногте, обмакнул перо и задумался. Он думал долго. Перо давно засохло, обмакнулось опять и опять засохло. Это повторилось много раз в течение двух часов, которые, быть может, незаметно протекли для мира, но очень заметно для Овчарова. Расстроенный, сердитый, он встал с кресла, прошелся, бросил листки в портфель, взял поспешно оттуда другие, и наконец перо быстро полетело по бумаге. Но это уже не была статья для «Норда». Прежде всего Овчаров надписал конверт в редакцию… в Петербург и принялся за дело. То было письмо к одному приятелю, участвовавшему в журнале.
— Делать нечего, если там все одурели, — проворчал он, обмакивая перо, — подвину вперед хотя мои заметки.
В тот вечер он написал много, в том числе следующее, что предполагалось переписать и послать на почту.
«Любезный друг, ты бы никак не получил от меня этого письма или, вернее, этих заметок, если бы я мог заняться чем-нибудь более дельным. Но добрые люди связывают мне руки на дельное дело, за что, конечно, я при свидании отблагодарю их по-моему. С моими заметками нельзя сказать, чтоб ваша редакция поступила вежливо. Где же те, что я послал тому три месяца? Я их не вижу в печати. Когда они явятся? Поторопи и дай мне знать с первой почтой. Эти заметки посылаю en gros[49] необделанные, что в голову пришло, над чем скользнула мысль, что так мелькнуло пред глазами. Обделай все это мое письмо в статью — и баста. Право, мне некогда заниматься шлифовкой и перешлифовкой стиля, то есть переливанием из пустого в порожнее. Дело все тут — чего же еще больше? Только покорнейше прошу без изменений, чтоб это был я, а не кто другой. Я украшений, сокращений и тому подобных вещей не потерплю. Придай этому чуть-чуть литературную форму и не коснись ни до чего больше. Надеюсь, ты не злоупотребишь моею доверенностью. Статью назови «В захолустье».
«Я и точно живу в захолустье, да вдобавок еще живу в бане. Как с виду ни пусто кажется это обстоятельство, а если вникнуть в него, оно получит совсем другое значение. Жить в бане, и еще у деревенской барыни в полном смысле слова, для человека, который в Hôtel de Louvre[50] умел указать на недостатки комфорта, — знаешь, это — подвиг! Я горжусь им. Это — доказательство нравственных сил, самоотвержения, потому что половина жертвы совершается в видах пользы, которую уже одно мое присутствие может сделать окружающему. Пусть подумают об этом наши передовые люди и, взяв с меня пример, не погнушаются забиться в глушь. Время такое подошло, что нас, застрельщиков, нас, медиков, отживающее и слепое старое общество должно встречать везде, неожиданно, так сказать: au coin de la rue[51]. Польза и польза — вот наш крик; надо навязывать нашу пользу, грозно навязывать. И кто больше знает, с того больше и взыщется».