— Мы ее не пустим! — восклицал, заслышав этот разговор, бойкий сынишка Натальи Игнатьевны и, перестав бегать лошадкой или играть в мячик, подбегал к Полиньке и приговаривал: — Ведь ты ее, папа, не пустишь ехать? Катя не хочет, и я не хочу, и мама тоже не хочет. Не пускай, папа.
Подобные разговоры, часто повторявшиеся, начинали понемногу колебать решимость Полиньки. В Петербурге ей было решительно нечего делать, и если существовала еще нить, связывающая ее с жизнью, то как ни тонка она была, но находилась именно в этом семействе. Дни проходили за днями. Полинька сознавала, что лучше поступит, если уедет из Плеснеозерска, но у нее недоставало духа вырваться из среды людей, которые принимали в ней такое живое участие.
Между тем плеснеозерцы делали свое дело. На святой ни одна из дам не завезла своей карточки Наталье Игнатьевне[164]. Встречаясь с ней на улице, они или вовсе не кланялись с ней, спешили отвернуться, или кланялись с самым смущенным видом. Мужчины при встречах с ней старались изобразить на своих физиономиях что-то вроде тонкой полуулыбки. В гостиных между дамами вошел в большую моду разговор вполголоса насчет странного и совершенно неприличного сближения Натальи Игнатьевны с Полинькой. M-me Травнинская позволяла себе говорить о нем во всеуслышание, приправляя свои речи французскими восклицаниями, изъявляющими негодование и ужас. Наталья Игнатьевна не обращала на это ни малейшего внимания. Это крайне бесило плеснеозерцев и они решились во что бы то ни стало заставить ее живо почувствовать их негодование. Они избрали для этого самые остроумные, самые честные средства. Городской почты не существует в Плеснеозерске, но плеснеозерцы ухитрились.
В одно прекрасное утро Полинька получила из Москвы, где не знала решительно ни одной души, письмо, наполненное нравственными сентенциями и советами оставить семейство, в котором жила, и город, бывший свидетелем ее безнравственного поведения. К советам прибавлялись угрозы. В письме было прямо сказано, что если Полинька останется в Плеснеозерске, то должна ждать себе на каждом шагу оскорблений, которые заслужила, скандализируя все общество.
Мы знаем достоверно, что это письмо было написано в Плеснеозерске и что его писала не женская рука. Знаем также и то, что оно было написано в угоду m-me Травнинской, как самой влиятельной особе в городе.
Она на следующий же день собралась ехать в Петербург. Наталья Игнатьевна не смела уже уговаривать ее остаться. Она боялась, чтобы в самом деле Полинька не подвергнулась в Плеснеозерске незаслуженным оскорблениям. С отчаянием в сердце простилась Полинька с приютившим ее семейством и, больная, оставила Плеснеозерск.
Дальнейшей ее истории мы не будем рассказывать: она выходит за черту нашей повести. Дело в том, что плеснеозерцы совершили подвиг высокой добродетели. Они вынудили больную и глубоко страдающую женщину, которая не сделала им ни малейшего зла, которой житейское положение вытекло из роковых обстоятельств, бежать от них из среды семейства, которое приютило ее и которое одно только в целом мире могло быть истинным для нее приютом, где любовь, попечения и симпатии к ее горю облегчили бы ее безотрадную жизнь.
И это совершило общество, в котором пьют тосты и говорят спичи в честь человечных идей. Конечно, в этом же обществе пишут и анонимные письма, но это совсем другая статья. Спичи говорятся во всеуслышание, а письма пишутся втихомолку.
Н.Д. Хвощинская
(В. Крестовский)
СВИДАНИЕ
Гроза только что прошла. Солнце, еще высокое и знойное, выкинуло столбы огней над упавшей тучей; городские строения синели в полутьме запоздалого, оторванного облака; поле, которое начинается от заставы, все в искрах, мокрое, теплое, еще не расправило своей молодой травы; на ее зелени чернела узкая дорога, уходя вдоль по пригорку, где виднелись тоненькая колокольня, белая ограда и дальше — роща, уже густая и темная.
В этой роще было жилье, что-то вроде выселок: избы, сарайчики и на более видном месте небольшой дом с цветничком и балконом, обращенным в сторону дороги и города. Над балконом был навес; после дождя можно было выйти подышать воздухом, посмотреть вдаль, показаться проезжим и прохожим, которым всегда приятно что-нибудь увидеть.
Дверь из комнаты отворилась; на балкон вышла дама, одетая по моде, очень узко, по-летнему — бесцветно, кроме широкого алого банта, который резко выдавал бледность ее лица и бледность ее волос, уложенных пышным шиньоном. Она была невысока ростом, худощава, заметно стянута и немолода. Она прищуривалась, грациозно заслоняясь рукой от лучей солнца.
— Не простудитесь, — сказал, выходя за нею, господин, тоже немолодой, но плотный, высокий, румяный, с превосходно расчесанной бородою. — Не рискуйте: сыро.
— О, я живу воздухом, — возразила она. — Ах, как хорошо! Смотрите! Право, издали, с высоты, даже наш Энск живописен.
— Вы невзыскательны, — сказал гость.
— Что же делать? Но нет! Скажите, разве не лучше довольствоваться тем, что есть, нежели вздыхать о невозможном? Возьмем кресла из гостиной, я велю сюда дать чая. Теперь уж скоро…
Гость выкатил кресла; хозяйка сама вынесла маленький столик, немного стараясь дать заметить, что делается это свободно и ловко.
— О, хорошо! — повторила она, бросаясь в кресла. — Но говорите же, как вы меня отыскали? Как вам вздумалось приехать в этот опальный Энск? Надолго ли? Где вы пропадали? Право, не знаешь, что спрашивать! Ну, по порядку!
— Если вы живете в Энске… — начал он. — Курить можно?
— О, боже, конечно! Сейчас…
— Не беспокойтесь, спички у меня есть. Если вы живете в Энске, почему же другие не могут заехать в Энск, благо он на проезжей дороге?
— Так вы только проездом?
— Да, на юг. Отдохнуть еду, отдохнуть, дорогая моя Александра Сергеевна. Отдохнуть от холода, слякоти, трескотни, от формальностей, от всего!
— От всего! — повторила она, задумчиво наклонив голову и вдруг опять резко ее поднимая. — Да! Нам есть от чего отдыхать.
— Живем шибко, — произнес гость сквозь сигару, тоже будто задумываясь и также через минуту снова оживляясь. — Нет, но пуще всего — отдохнуть от всяких нелепостей, от так называемой кабинетной жизни вперемежку с прениями, этим переливаньем из пустого в порожнее, с толками обо всем на свете, что вовсе до нас не касается, где без нас обойдутся, где мы только шумим, трудим легкие, наживаем себе желчь. Право, вам позавидуешь: вы — истинно передовая женщина.
— Ах, Петр Николаевич.
— Я это всегда говорю.
— Обо мне? Но с кем же?
— Помилуйте, мало ли с кем? Будто уж и людей нет!
— Вы не забыли меня?
— Помилуйте!
— Старого друга? А сколько лет…
— Что для вас годы! Это вот нашему брату…
— Полноте! Но что же можно обо мне сказать? Запертая в глуши…
— Да вот хоть позавидовать вашему благоразумию: вы умели отрешиться от всяких дрязг и спокойно…
— Ах, как я тоже устала! — прервала она.
— Вы? От чего же?
— Но вот эти два последние года…
— Да, заодно со всеми.
— Страхи!
— Да. Но ведь от вас далеко.
— А пожертвования? — возразила она горестно.
— Да. Отозвались и на вас, — прибавил он, слегка затрудненный.
— Еще как отозвались! — вскричала она и вдруг спохватилась: — Нет, но ожидания.
— Да…
— Телеграммы!
— Да…
— Всякий день, всякий час!
— Да…
— У вас как это было?
— У нас? Что же. Мы знали почти одновременно с событиями[165].
— Что вы делали?
— Я-то собственно? Что же. Обыкновенные занятия. Читал, сидел на службе.
— Вы служите?
— Служу.
— Давно ли?
— Да… Нет… Не так давно.
— А я думала… Вы занимались в редакции?
165
Имеются в виду отдельные революционные выступления 70-х годов и следовавшие за ними аресты.