Выбрать главу

— Посвятите? Напечатаете?

— Может быть.

— Когда это будет?

— Но… когда-нибудь!

— Нет, лучше! Когда-то мы еще увидимся?

— Не знаю.

— Знаете ли, что я вспомнила вот сию минуту?

— Это знаю, потому что не забываю ничего, никогда.

— Я вспомнила, как мы когда-то читали вместе ваши первые, первые…

— Вздоры.

— Злой человек! Ну, зачем так? Разве вы думаете, мне не дороги ваш талант, ваше значение, ваше имя! Это неизгладимо! Вы не верите?

Алтасов грустно улыбнулся, пожав плечами.

— Вы не верите?

— Может быть, может быть.

— Как вы это говорите! Нет, я не могу слышать этот тон!

— Что же? Я вам чрезвычайно благодарен. Вы, по вашей доброте…

— Нет, нет, я не могу слышать! Нет… знаете: вот в эти несколько минут с вами будто что случилось. Скажите?

Алтасов медлил ответом.

— Говорите же!

— Именно случилось, — сказал он, встав и пройдясь, сколько позволяла теснота заставленной комнаты. — Анна Васильевна, позвольте мне еще стаканчик.

— Крепче! — сказала ей Александра Сергеевна. — Сделать вам тартинку? Видите, я помню все ваши привычки… если только они не изменились!

— В том и беда, что нет, — ответил он, садясь и принимаясь за чай и тартинку с увлечением, несколько не ладящим с тоном его речи. — Я не изменяюсь, а потому, сейчас… — он прихлебнул. — Сейчас… Вы спросили: когда мы увидимся? А я спрашивал себя: что мешало нам до сей поры видеться?

— Что?

— Да, что? И мысленно я решил этот вопрос.

Он быстро оглянулся: в дверь высунулась чья-то голова.

— Боже! — вскрикнула Александра Сергеевна. — Ах, Анна Васильевна, это вас зовут.

Анна Васильевна вышла. Алтасов прохаживался.

— Что же мешало нам видеться? — спросила Александра Сергеевна.

— Ваше нежелание, — ответил он.

— Мое нежелание? Каким образом?

— Вы независимы, вы свободны. Положим, нетребовательность есть добродетель, но она часто и легко переходит в нечто похуже порока — в апатию, — осказал он, понижая голос. — Меня ужаснула мысль, что, ежели… Нет, лучше и не спрашивать! Неужели вам все равно — здесь ли, в этой трущобе, или там, где живется и дышится вольно, где наслаждаются, стремятся… понимаете, стремление, ширь, захват! Неужели вам все равно — свечной завод или чудеса природы, чудеса искусства? Нет, вы ничего не хотите! Вы добровольно посхимились, заключились в эту раковину. Так бы сейчас ее вдребезги!

Он поднял кулак по направлению к балкону и городу.

Александра Сергеевна посмотрела на него с удовольствием: он красив. Она как-то смущалась. Весенняя прохлада с балкона, жар лампы и свечей, запах всего вкусного, что было на столе, какой-то особенный склад, даже свет и воздух… что-то особенное, чего никогда не бывало в этой гостиной. Эти слова, эти жесты. Вот стихи лежат. Ночь такая поэтическая. И он сам — поэт! Но балкон не мешало бы затворить: ему-то хорошо в толстом сюртуке, а на ней бареж; пожалуй, и ревматизм. Александра Сергеевна слушала. Она забыла, что в начале свидания ее поздравили с уменьем «отрешиться, уединиться» и прочее. Ей было приятно, что ее укоряли. Она ощущала что-то давно не изведанное: маленькое колыханье сердца, дрожь какая-то, будто внутри все пропадает. Так бывало… давно… в мазурке, на гулянье и где-нибудь в стороне до чего-то договариваются, и все ждешь, все ждешь «вот сейчас» — и ничего! И завтра то же ждется: он приедет. И нарочно удержишь, бывало, папеньку дома, на всякий случай, а между тем, чтобы не помешал, дашь ему, бывало, номер «Москвитянина». Он себе и заснет в кабинете. А тут ждешь. Платье vert president[174], цвет был такой в моде, в честь Наполеона III.

Алтасов все говорил; она замирала, слушала не слова, а только звуки.

— Итак, если для вас не заманчивы ни волнение жизни, ни красота созданий человеческой мысли, возможно ли предположить, что я — я, песчинка в этом колоссальном движении, — я значу для вас что-нибудь? Ясно — я давно забыт! Ну, ваша вечная доброта, прежняя дружба — и я когда-нибудь всплываю в вашей памяти, как печатный лист, который вы случайно встречаете, пробегаете и забываете, конечно!

— О, нет, — возразила Табаева, расслышав последнее слово. — Возьмите в расчет обстоятельства.

— Какие? — спросил он с горечью.

— Всякие, — ответила она настоятельно, вспомнив, что и ей надо говорить. — Вы — идеалист — протестуйте, сколько хотите! — а мы, женщины… О, мы хорошо выучены покоряться… невозможности, обстоятельствам. Наконец, расчет какой-нибудь должен быть! Нельзя же очертя голову. Чтобы поехать в Петербург, знаете ли, что нужно?

— Добрая воля, — сказал Алтасов, еще пробуя продолжать на чувствах.

— Прекрасно. А туалет? Сочтите! — прибавила она, торжествуя. — Идеалист, что?

— Я тут ничего не понимаю, — ответил он, опуская голову.

— То-то же. А я не могу как-нибудь. Но что же бы я стала делать в Петербурге? — прибавила она, как-то испугавшись, потому что он отвернулся и замолчал. — Я отсталая, старуха.

Алтасов не возражал.

Она покраснела.

— Разве я не правду говорю? Провинциальный склад, запоздалые суждения, нравственная усталость.

Она не знала, что еще прибавить.

Он упорно молчал.

— Вот видите, как я живу. Обжилась. Чего мне больше? Я лучшего не стою.

— Позвольте мне пожать плечами, — сказал холодно Алтасов, — это… не знаю что!

Ее сердце заколотилось.

— Это — болезнь, — продолжал он серьезно, — нравственная болезнь избранных натур: сомнение в себе, в своих силах. Сидят, сидят в какой-нибудь клетке, удивляются, что больно шевельнуть крыльями, а там и вообразят, что уж и крыльев нет. Натурально, если дать волю такой блажи, человек и в самом деле свихнется, и в самом деле будет годиться только в монастырь или в дом сумасшедших. Я не извиняюсь. Обязанность врача говорить правду.

Он не смотрел на Табаеву, но видел, что она на него смотрит. Она не скрывала, но и не могла бы скрыть блаженство, которое выражалось на ее лице. Ну, зачем это не в городе? Зачем никто не проходит тротуаром, не заглядывает в окошко? Неужели он завтра уедет? Неужели все это только на несколько часов, и потом опять, опять… Душка!..

Александра Сергеевна удержалась, нахмурилась и заставила себя размышлять серьезнее.

«Нет, он прав. Что за глупое сомнение в самой себе! Конечно, в глупом городе, десятки лет… пригляделась, никто не оценит. Ведь вот приехал и находит, что говорить. Понимает же он что-нибудь! И получше здешних понимает, я думаю…»

— Врач… — выговорила она, опираясь локтем в стол и закрывая глаза своими тонкими пальцами.

— Больная… — сказал Алтасов и взял ее другую руку.

Она ждала, что он поцелует, как тогда, на балконе; он этого не сделал. Было молчание.

— Скучаете вы? — спросил он.

— Скучаю.

— Беспредметно? И все надоело? И школа брошена? Я понял, почему она брошена. Да?

— Да.

— И прекрасно. Нечего терзать сердце напрасным трудом: не вы способны восторгаться чепухой. Вы не картежничаете? Врачи спрашивают обо всем.

— Нет, — ответила Табаева, вспоминая зиму, когда целая компания их — старых девиц и старых холостяков — до света бились в «табельку» и «курочку» и разные другие заманчивые вещи.

— Что же остается? — спросил Алтасов, будто рассуждая сам с собою. — Книги? Их нынче немного таких, чтобы стоило глаза портить. И читать — было бы с кем переговорить о прочитанном. Одиночество или невежество. Развлечение — балаганное что-нибудь! — почти вскричал он с негодованием. — И это — удел… удел женщины, которая… которая… Нет, так нельзя, не может, не должно быть!

— Что же делать?

— Вырваться! — ответил он, вставая перед Табаевой. — Бежать отсюда хоть на время, передохнуть, воспользоваться жизнью.

— В мои годы?

— Э, полноте! Ну, что вам — тридцать, тридцать пять? Есть наслаждения вечные, обязательные для таких душ, как ваша.

Александра Сергеевна не выдержала; ее рука протянулась за его рукою.

Алтасов отступил.

— Давайте слово, что нынешней зимой вы будете в Петербурге, — сказал он.

— О, зима! — возразила она, кокетливо вздрогнув.

вернуться

174

президентский цвет, т. е. зеленый (франц.).