Выбрать главу

Может, в этом корень карамзинской эстетики: поэт делает с пейзажем то же, что земледелец с садом.

Говорилось в этих учёных книгах также, что в восемнадцатом веке существовал гибридный тип путешествия, образцом которого являются писания Дюпати (которые я, конечно, и не думал читать) и собственно стерновские странствия. Я не много понимал в этом. Слова теряли смысл, превращаясь в звук.

«Стернианская традиция опустилась к моменту написания „Писем русского путешественника“ в область массовой литературы, — сообщал Лотман. — Языковая установка на узус характерна для Карамзина и имеет принципиальное отличие от установки на стилистическую норму.» И это было для меня лишь звуком, но буквы в книге хранили чужие дорожные впечатления.

Записывал свои впечатления Карамзин так: «Гердер невысокого росту, посредственной толщины и лицом очень не бел». И память услужливо, действительно услужливо, подсказывала то место из энциклопедии русской жизни, в котором говорилось об Иоганне Готфриде Гердере. Берлин же Карамзин нашёл до чрезмерности вонючим. Берлин был тогда городом не значащим, не значимым.

Видел Карамзин и Гёте, видел через окно и нашёл, что гётевский профиль похож на греческий.

В Страсбурге он нашёл на колокольне «и следующия русския надписи: мы здесь были и устали до смерти. — Высоко! — Здравствуй, брат, земляк! — Какой же вид!»

Я хорошо понимал механизм их появления. Были в моей жизни люди, которые говорили о путешествии за границу как о некоей гигиенической процедуре. Давно, дескать, не ездили, произносили они с интонацией стоматологического разговора. Надо бы прокатиться за кордон. Пивка попить в Мюнхене. На Кипре погреться, поплавать с аквалангом в Тунисе. После обильного ужина они начинали дружить с русской письменностью.

Видал и я похожие надписи в разных странах. Например, нашёл в Иерусалиме знакомое трёхбуквенное слово напротив голландского посольства, а в Брюсселе обнаружил его рядом с писающим манекеном. Тем и хорош русский язык, что в нём некоторые слова можно обозначить определённым количеством букв. Об этом много написано, и самодеятельная кириллица в чужих городах меня не радовала. Русский путешественник должен марать бумагу, а не иностранные стены.

Существительные должны быть дополнены глаголами, между ними обязаны рыскать прилагательные, предлоги — стоять на своих постах, а флексии — отражать взаимную связь их всех. И суть не зависит от количества букв в словах. В наших словах звук и ясность речи, пение гласных и твёрдая опора согласных. В них дорога между смыслами. В них прелесть путешествия и тайна частных записок русского путешественника.

Карамзин писал дальше: «Представляли Драму: „Ненависть к людям и раскаяние“, сочинённую Господином Коцебу, Ревельским жителем. Автор осмелился вывести на сцену жену неверную, которая, забыв мужа и детей, ушла с любовником; но она мила, несчастна — и я плакал, как ребёнок, не думая осуждать сочинителя. Сколько бывает в свете подобных историй!»

Для меня это была история литературной Лилит, предваряющей появление Анны Карениной. Однако меня посещало и иное наблюдение: когда я тыкал карандашом в женские романы, систематизировал и классифицировал, я вдруг замечал, что начинаю любить этот жанр. Так Штирлиц, проведя много лет в Германии, обнаруживает, что начинает думать, как немцы, и называть их «мы». И вот, читая женские романы, я улавливал сентиментальное движение собственной души, переживание, что иногда заканчивается закипанием в уголках глаз, пристенным слёзным кипением.

Я дочитался Карамзина до того, что иногда писал в дневник его слогом. «В баре спросил я коньяку. Женщина ответствовала, что его мне не даст.

Отчего же? Коньяк фальшив, выпейте лучше водки. Но водки душа моя не желала. Водка была мне чужда. Её я пил достаточно на протяжении нескольких дней.

Однако ж пришлось пить.

Понеслась душа в рай, как говаривал любезный приятель мой, литературный человек Сивов».

Стояли страшные морозы. Потрескивали от них ледяные стёкла. Я вспоминал то, как несколько лет назад жил на чужой даче. Это было мной многократно пересказано и несколько раз записано. Память превращалась в буквы, и реальность давних событий уменьшалась. Текст замещал эту память, точно так же, как этот текст заместит удаляющийся в даль памяти трескучий мороз. Времена сходились, чувства повторялись. Время текло, и так же одинаково события протекали мимо меня летом и зимой.

Однажды мы взяли с собой на католический семинар некую изящную барышню. Я был влюблён в эту барышню, и оттого воспоминания о ней жестоки и несправедливы.