Выбрать главу

Достав огромную глиняную кружку и бутылку настоящего глинтвейна, тоже огромную, большую, как "огнетушитель" моей юности, я опустил в кроваво-красную жидкость кипятильник.

Он весело зашипел, а Аня с испугом смотрела на меня, прислонившись к матовой створке душа.

- Ну все, - сказал я. - Три минуты покоя, и дело в шляпе. Знаешь, существует легенда про русских командировочных, которые варили суп в раковине. Раковина оказалась из какой-то особой напряженной стали и разорвалась, как бомба.

- Берегись, - и она поцеловала меня, как-то мы выползли в коридор, продолжая обниматься, а когда смогли оторваться друг от друга и заглянули в ванную, то обнаружили, что она наполнена красным туманом.

Кипятильник исправно выпаривал глинтвейн, мелкие капельки которого были везде - на стенах, раковине и зеркале.

Аня стукнула меня кулаком в грудь:

- Нет, ты пожизненно советский командировочный!

Как-то, выйдя из гостиницы в другую сторону, противоположную той, куда мы выходили раньше, я наткнулся на маленький музей. Рядом со сквериком, где торчала изъеденная временем древняя колонна, прямо перед въездом на стоянку, обнаружился вход.

Музей назывался Sumelocenna Romisches Stadtmuseum, "Римский туалет", и представлял собой действительно туалет, клоаку, слово, само по себе не требующее перевода. Это был настоящий римский сортир, расположенный под нашей любимой автостоянкой. Взявшись за руки, мы перешли по стальному мостику через мощеный камнем пустой желоб. Острить было нечего - туалет был действительно римский. Вокруг висели в белом свете витрин римские монеты, обломки оружия и черепки кувшинов. Мы передвигались вдоль желоба, не смея разнять руки.

Все-таки место святое, историческое.

Висели на странных модернистских витринах два коротких гладиуса, схема организации войск и изображения легионеров. Ни на одном из стендов, правда, не была изображена процедура пользования тем, чье название носил музей. Глядя на карту, я пытался сообразить какой легион стоял здесь - Первый или Двадцать второй - и как он назывался. Но тут вдруг я обнаружил на стенде странную картинку и дернул Аню за руку.

На рисунке в стиле комиксов был изображен бегущий человек с развивающимися волосами и бородой, другой, такой же вылезал из кустов. От них, бросая оружие, бежали римляне.

Косматый человек преследовал их, взмахивая голыми руками.

- Смотри, - сказал я. - Это я в молодости.

Но на нашем пути мы встречали и иные древности. Однажды мы забрели в настоящую лавку этих древностей, где стояли игрушечные автомобильчики, в которые играли дети перед войной. Там качал головой китайский болванчик, и кукла самурая взмахивала мечом на подоконнике. В этой лавке были кофейная мельница, похожая на скворечник, и почтовый ящик, напоминавший рыцарский замок. Пахло корицей и перцем, старым деревом и начищенной латунью. Шелковый зонтик висел под потолком, а со стен глядели старики в старинных кафтанах. Никого не было в лавке - ни посетителей, ни хозяев. Только лысый болван, улыбаясь нам, качал головой.

И мы молча вышли из кукольного места.

Первое, что мы увидели затем на перекрестке, был шарманщик, такой, будто его только что вместе с шарманкой купили в лавке старьевщика. Шарманщик в огромной шляпе с вислыми полями крутил ручку своего аппарата, населенного зверьем, как целый лес. Медведь, стоя на верхней крышке, водил смычком по скрипке без струн, плюшевый заяц бил в барабан, высовывалась из окошечка неизвестная птичка. Шарманка играла военный марш, но как-то весело, несерьезно, будто говорила: "Поиграем и разойдемся, что без толку друг в друга палить".

Ночью мы узнавали время по звуку колокола на соборе, колокол звучал четко и ясно, потому что собор был в двух шагах.

На второе утро после приезда я вышел рано, чтобы посмотреть на него, и все же опоздал.

Я появился на площади как раз тогда, когда по ней двинулись в обратный путь немногочисленные прихожане.

Я зашел в собор, его пустое пространство всосало меня, и я оказался перед рядами кресел - один.

Думая о вере, на самом деле я думал о надежде.

Было плохо в моей стране.

Как в час перед концом расплодились в ней поэты и прорицатели. И, стоя в немецком храме, я думал не о Боге, а отчего-то о своей стране. И было мне больно за эту страну, где люди вместо чая пьют по утрам ненависть.

Я уже залит ей по самую пробку.

К тому же все у нас в стране политизировано. Политизированность эта приобрела свою высшую форму - форму сплетни.

Даже "святые" письма наполнены политикой.

Стоя в соборе маленького немецкого городка, я поймал себя на том, что помню их наизусть - "Перепишите это письмо 10 (20,50...) раз, и на четвертый день судьба Вам что-нибудь подарит..."

В детстве я обнаружил такое письмо и, как истый пионер, гадливо улыбаясь, сдал его учительнице истории.

Святые письма делились на две категории. Одни действовали только пряником, другие пользовали и кнут: "служащий Харст получил письмо и, не размножив его, порвал. Через четыре дня он попал в катастрофу". Угрозы эти ныне совершенно беспроигрышны - можно быть уверенным, что через четыре дня что-нибудь уж точно случится.

Русское православие открестилось от святых писем, а один сердобольный батюшка даже предложил слабонервным пересылать их ему для уничтожения, но они живут и неистребимы, как всякое суеверие.

Долго я не читал никаких, и, уж тем более святых, писем, а потом обнаружил, что к ним прибавился политический запах - "Хрущев получил письмо, когда отдыхал на даче в 1964 г. Он выругался и выбросил его в урну. Через четыре дня его свергли".

Я никоим образом не хотел оспаривать возможность Хрущева получать святые письма. Бог с ними, с этими письмами, да и с их авторами, все равны перед Ним.

Одно из них как-то принесли моему старику. Там был упомянут маршал Тухачевский и крестьянка, которая, размножив пятьдесят штук, вышла замуж за графа Потоцкого. Это казалось мне сильнее, чем Хрущев у почтового ящика, сильнее, чем "Фауст" Гете, как говорил другой классик других наук.

Стоя в пустом немецком храме, я вспомнил свое крещение.

Меня понесла крестить мать, несмотря на запрет отца. Это случилось зимой, не в церкви, не в ней, что стоит на взгорке кривого переулка, а в крестильной избе, за забором справа, в мягкоснежный ноябрьский день.

Там, в этой церкви, отец Алексей певуче перечислял грехи, а маленькие, высушенные жизнью, старушки кланялись и бормотали:

- Грешны, батюшка, грешны...

Так они бормотали в ответ - и лишь на прелюбодеянии батюшка строго обводил старушек взглядом:

- Что, грешны?! Эх, старые...

Вспомнив эти истории, я понял, что нечего мне было просить в пустом соборе, да и не имел я на это права. Надо было разобраться в себе, а не перекладывать этот вопрос на другого.

Начинался карнавал, он приходил звуками дудочки на ночной узкой улице, ряжеными, которых мы встречали в сумерках, и машинами, увешанными бумажными гирляндами. Ряженые угощали прохожих редькой, звеня бубенчиками, наклонялись к детям.

Однажды мы услышали уханье барабана и скрипки в середине ночи.

Тогда мы быстро оделись и, выскользнув из гостиницы, пошли по улице в ближайший кабачок. Там, несмотря на то, что было заполночь, плясали, дули в трубу и кричали - каждый о своем. Речь пропадала, растворялась в общем шуме, и казалось, что я беззвучно открываю рот, хотя уже давно начал кричать вместе со всеми.

Мы с трудом нашли место и, взяв пиво, окончательно влились в общий хор.

Аня привалилась ко мне, и, как и я, тоже беззвучно, пела что-то.

Вскоре из этой какофонии вычленилась мелодия "Yellow submarine", но, прожив минуту, переродилась во что-то другое, затем пережила стадию "Интернационала", в следующей жизни явившись в образе "Auf Wiedersehn, Mein Kleine, auf Wiedersehn".

Рядом со мной сидел на крохотном стульчике худой парень с выпирающим кадыком. Он был действительно худ, но, когда он тянулся за кружкой, видно было, как перекатываются мускулы, как слаженно движется все его тело.