Выбрать главу

Однако заигрались касатки, неожиданно для себя вышвырнув медведя на льдину. И он, оглушенный, теряющий сознание, успел отползти от края льдины и забиться между вмерзшими в нее торосами. И сколько касатки потом не ярились, сколько не мутили воду вокруг льдины, не выныривали на нее, пытаясь разломать на куски и все же добыть медведя, ничего поделать не смогли — выдержал метровый лед. И медведь, хоть и много потерял тогда крови, выжил. Отлежался, подставляя рваное брюхо зарядам снежной бури, то и дело налетавшей на море.

Спасшая медведя льдина оказалась временным убежищем. Давая трещины, она с каждым днем все уменьшалась в размерах. Ничего не поделаешь, медведь снова должен был лезть в воду, чтобы плыть дальше.

Если бы не касатки и не его рваное брюхо, которое ныло и горело словно в огне, медведь был бы уже далеко-далеко — там, где сплошные поля спаянных, налезших друг на друга льдов, где всегда зима и нерпа то и дело лезет в лунку подышать, и, значит, есть возможность медведю поживиться свежатиной…

В последнее время медведь едва волочил лапы. От когда-то упруго набухавших под шкурой мускулов осталась дряблая плоть, и все ясней становилось медведю, что, как в прежние годы, завязав себя в узел и отлеживаясь во влажных ямах, где можно было экономить силы и подкожный жир, лето ему не пережить. Хотя, конечно, медведь пожил свое. Вот и медведиха ему уже не очень-то и нужна. А бывало…

В конце прошлой зимы медведь был еще молодец: протопал, протоптал да проплыл сотни километров в поисках мест для охоты на белуху и нерпу. Ежедневно купался, потом кувыркался или скатывался на брюхе с льдистых склонов, тормозя перед самой полыньей задними лапами и мягко плюхаясь в нее, валялся в снегу — чистил шкуру, чтобы, беленьким, бодрым, разом помолодевшим, часами сидеть у какой-нибудь лунки, которую продышала кольчатая нерпа. Чуя притаившуюся на глубине добычу, ждать, прикрыв нос лапой — ну сугроб и сугроб! — когда та вынырнет подышать. Та, конечно же, выныривала, вылупив свои влажные, любопытные до всего сущего глаза, и он одной затрещиной оглушал ее, и, подцепив когтем, выбрасывал на лед. Потом неторопливо наслаждался свежим жиром, сочной кожей. Остальное в нерпе его не очень интересовало. Хотя остальное можно было бы припрятать до худших времен. Но времена-то стояли отменные, самые что ни на есть лучшие времена, и медведю казалось, что так будет всегда. Сколько этой самой нерпы он уже наглушил и еще наглушит! Попадались ему тогда и морские зайцы, но те были так, на один зуб, только побаловаться…

Да, прошлой весной он основательно напитал себя тюленьим жиром. За километр-другой заприметив подходящую льдину (не слишком большую и тяжелую, но как раз ту, которую можно было бы неожиданно перевернуть, поднырнув под нее и ударив снизу головой в один из краев), на которой, разнежившись, колыхались жиром тюлени, он бесшумно плыл к ней, то и дело осторожно высовывая из воды морду, чтобы убедиться в том, что не замечен. Последние десятки метров он проплывал уже под водой, действуя задними лапами с расправленными меж пальцами плавательными перепонками не хуже рыбьего хвоста. Оказавшись под льдиной, он головой переворачивал ее и хватал какого-нибудь растерявшегося от неожиданности толстяка зубами за филейный бок. Дело было сделано, и дальше можно было пировать, ни о чем не думая, не тяготясь голодом и неуверенностью в собственном будущем. Тогда медведя везде сопровождали песцы — разодетая в белые меха свита жадных прихлебателей, завистливых нахлебников, визгливых недотрог. Ссорясь меж собой, они хорошенько подчищали за медведем, не оставляя ни одного волокна мяса на костях добычи.

Прошлой весной медведю и в голову не могло прийти соблазниться снулой рыбой или падалью. Да и не было у него такого опыта. Никогда прежде он не доходил до того, чтобы разорять птичьи гнезда на побережье и поедать яйца или птенцов. Всю свою жизнь, сколько себя помнил, он был удачливым медведем.

Даже в схватке с моржом!

Издыхающий морж, мелко бьющий ластами у тебя под пятой, — лучшие воспоминания медведя. Восхитительны были времена, когда медведь с подветренной стороны подкрадывался к колонии моржей, тянущейся вдоль кромки прибоя какого-нибудь острова, и за сотню метров до (поскольку прятать свой маневр уже не было никакой возможности) начинал стремительный забег безжалостного хищника. Моржи, огромные, неповоротливые, катающие под шкурой тугие воланы сладкого жира, на береговой гальке были сущие младенцы. Они лишь орали от ужаса что-то несусветное и, извиваясь, неуклюже ползли к линии прибоя. Ползли и… никак не могли доползти. Толкались, сбивались в кучу, перекатываясь друг через друга и неминуемо друг другу мешая. И медведь в мощном последнем прыжке бросался на крайнего, «дозорного» моржа — самого далекого от спасительной воды толстяка, заранее обреченного, но все равно судорожно пытающегося спастись на своих смешных ластах, не желающего поверить в то, что все это напрасно… Медведь бил лапой «дозорного» по голове. Тот, однако, не думал умирать и не собирался сдаваться. Морж не кольчатая нерпа и не какой-нибудь морской заяц. Морж — зверь мужественный и могучий. Он сбрасывал с себя медведя. Не имевший когтистых лап и уже смертельно раненный, он очень даже мог извернуться и всадить в медведя свои роковые клыки. Однако медведь, раззадоренный, разгоряченный, теперь заходил на моржа со спины и вновь бросался на него, и снова бил его лапой по голове, и наконец впивался клыками в горячую трепещущую плоть. А вокруг все ревело от ужаса, боли и гнева…