— Не без твоего влияния, — убежденно ответил Завьялов. — Ты и коммунистов против райкома настраиваешь.
— Вот и загнул! Я, кстати, с собрания ушел, чтобы не мешать людям.
— Это не имеет значения, сторонники твои остались. Они за тебя горло драли.
— Опять ты со своей вышечки! Не мои сторонники, а дела, понимаешь, дела, которое мы начали. От него ты меня не отстранишь. Да это от тебя и не зависит… Потребуется — агрономом останусь.
— Еще посмотрим, от кого зависит, — обиженно сказал Завьялов.
Владимир Кузьмич отвернулся к окну, лицо его острее очертилось, резкие складки легли по углам рта. Вдруг на губах Ламаша мелькнула невеселая улыбка.
— Не то обидно, что меня отстраняют от дела, — сказал он, — а то, что сделаешь это ты. Наверное, за геройство сочтешь, как же — проявил принципиальность, расправился с непокорным председателем. Командовать ты горазд, но не думаю, чтобы долго продержался, корешки-то у тебя все наружу, ты, как повитель, обовьешь живое дело и душишь.
Будто не слыша его слов, Завьялов проговорил:
— Твоя судьба в наших руках, Ламаш, не забывайся. Ершиться нечего, за все ответишь полной мерой.
— Ну что ж, воюй, пока твой час, — поднялся Владимир Кузьмич.
— Не беспокойся, рука не дрогнет, — вызывающе бросил Завьялов.
12
Собрание наметили провести в полдень возле клуба, на площадке, за штакетной загородкой, где по вечерам молодежь сходилась на танцы. Вынесли стол, накрыли красной скатеркой, установили трибунку, расставили стулья для президиума, а чуть подальше, на «пятачке», убитом ногами танцоров до гранитной твердости, поставили скамьи. Пространства на площадке много, хоть ярмарку открывай, а кому недостанет места на скамьях, может расположиться в узорчатой светотени под акациями, а то и просто на земле.
Пора открывать собрание, почти все в сборе, но Гуляева и Помогайбо где-то запропастились. Завьялов стоял отчужденно, без следа своей уверенной манеры, и вид у него был такой, словно его выставили напоказ, торчать на глазах у всех, вроде экспоната на выставке. Он предложил начинать, — опоздавшие подъедут…
Владимир Кузьмич вышел к трибунке, развернул школьную тетрадь, разложил какие-то листки. Выглядел председатель привычно, буднично, по-домашнему. Он не надел праздничного костюма, как ни уговаривала Нина, незачем, не в торжествах участвовать. В полинялом до рыжизны черном пиджаке, в рубахе с незастегнутым воротом, он ничем не отличался от многих мужчин, пришедших на собрание прямо с работы. Не отрываясь от тетради, ровным, тусклым голосом Ламаш рассказывал о прошедшей весне, и сотни глаз с взыскательной пристальностью следили за ним. Что-то новое рождалось в традициях, — никогда еще не назначались собрания в такое время, междупарье, да и по Рябой Ольхе уже прошел слушок, что председателя снимают за какую-то провинность. Как, какими путями доходит до ушей и становится стоустой молвой то, что рождено в тиши, за дверьми кабинетов, с глазу на глаз, решительно необъяснимо. В Рябой Ольхе разделились мнения. Сторонники незыблемости и порядка недоумевали; все кажется, шло хорошо, в лад, устраивалось к общей пользе, и вдруг меняют председателя. Те, кто во всякой перемене обретали надежду выгадать что-то для себя и вообще любители перемен, раздували слухи. Сплоченные в тесную кучку, они шумели больше всех и создавали впечатление большинства, к тому же их рвение подкреплялось житейским доводом: снимают, значит, что-то нечисто, нет дыма без огня. Ламаш знал об этих группках и толках и думал, что крикуны и на этот раз возьмут перевес, — проголосуют снять — и все; в подоплеку, в обстоятельства никто вникать не будет.
Однако сухой, сплошь из цифр доклад председателя слушали как занимательный рассказ, хотя цифры и примеры, которых он касался, сами по себе мало привлекали слушателей, — они знали о них, дело-то свое, кровное, до всех касаемо, да и опыт подсказывал им: весна лишь предшественница осени-запасухи, что еще та покажет, а надеждами амбары не загрузишь. А кое-кто слушал, как слушают запев хоровой песни, — кому-то нужно начинать, не сразу же объявятся ораторы. Даже ребятишки, пробравшиеся на собрание, вели себя смирно, испытывая гордость от участия в таком важном событии.
Так уж повелось в Рябой Ольхе: какое бы ни было собрание, что бы ни обсуждали на нем, а первым выступал Павел Захарыч Овчаров, более известный по прозвищу Канитель. Был он когда-то председателем сельсовета, колхоза, возглавлял лавочную комиссию, на руководящей работе поднаторел и очень любил произносить речи. Поблескивая единственным глазом, — на левом у него черная повязка, — со вкусом говорил он всегда об одном и том же. Изъяснялся витиевато, оснащая свою речь маловразумительными словами. Ею можно не слушать, он «чокнутый», считали в селе, однако ни одно собрание не обходилось без него, и если случалось, что Павел Захарыч почему-то отсутствовал, казалось, чего-то не хватает, как если бы забыли избрать президиум.