— Покажь, раба божня, бок-ат, расстегни рубаху.
Она не шевелилась.
— Дай-ко я сам, милая.
И Никон стал расстёгивать её сборчатый ворот… Она не давалась…
— Постой, постой, глупая, для тебя же…
«Може, надоть так… так надоть… — Эта мысль победила её, и она бессильно опустила руки, покорилась… — Так надоть… Он святой… беса изгоняет…»
Старик дрожащими руками распустил ворот рубахи и опустил её до пояса… Киликейка закрыла лицо руками и вся трепетала…
Старик повернул её к свету, нагнулся, дотронулся, как до раскалённого железа, до правой, упругой, словно точёной груди, до розового соска, несколько прижал…
— Не больно?… Нету?… А вот пониже малость сине… тут ушиб…
Она, казалось, ничего не слыхала, о чём тот её спрашивал… Голова как будто кружилась, но не болела; всё тело точно пылало…
— Послушать надоть сердце и лёгкие, — бормотал старик и, обхватив руками голые плечи Киликейки, приложился щекой и ухом к здоровому левому боку.
«Так надоть…» Киликейка чувствовала своим телом горячую щёку старика… Борода щекотала её… Щека всё крепче прижимается к боку, потом выше — к груди самой, к сосцу… «Дедко» губами прижимается к сосцу…
«Так надоть… беса изгоняет дедко…»
— Сердце доброе… здраво, хвалити господа…
И к левому боку дедко прижимается тихо, слушает… А левой рукой держится там… за правую грудь… жмёт её маленько… «Так надоть…»
— И лёгкие добры, — бормочет «дедко», — только бок-ат елеем надо мазать… заживёт… всё будет здорово… А нет ли чего пониже?
«Дедко» там что-то делает у пояса сарафана… Он крестит груди…
— Спаси, господи, рабу божию, — говорит, — Киликейку…
Всё что-то у пояса возится, распускает сарафан… «Так надоть… Богородушка, спаси…»
— А беса мы крестом, да святым маслом, да кропилом, — бормочет «дедко». — Силён он, враг рода человеческого, а крест-ат сильнее ево живёт… А в церкви кличешь? А? Кличешь в церкви на беса?
— Кличу и в церкви.
— На херувимскую? А? Тогда кличешь?
— Как дьякон кадилом кадит, кличу.
— И дома кличешь?
— И дома кличу… Епишку выкликаю… боюсь ево… Ах! Ах!
Сарафан и рубаха упали на пол… Киликейка, отняв руки от лица, увидела себя совсем голою…
— Ах, ах! Матыньки!..
— Ничево, милая, иичево… Господь с тобою… всё это от бога… тело всё от бога… не грешное… в теле нету греха, оно божье, как и травка, крин сельный… Злоба токмо греховна…
Киликейка, не помня себя, желая только укрыться от глаз, бросилась на грудь старика и, обхватив его, шептала в беспамятстве:
— Ах, дедушко! Ох, стыдно! Ах, стыдобушка! Матыньки!
— Всё тельцо елеем надоть освятить, всё, миленькая!
— Ох, стыдно, стыдно, дедушка мой!
— Всё, всё тельцо… все уды… от беса…
— Ох, умру!
— Всё, всё; а то бес силён…
— Дедушко! Святой! Матыньки! О-о!
Киликейка начала «выкликать»: с нею сделался истерический припадок, а Никон стоял над нею с крестом и брызгал на неё кропилом, что ещё более усиливало припадки «порченой»[45].
Глава V. АРЕСТ МОРОЗОВОЙ
В Москве между тем нравственное и политическое раздвоение общества принимало угрожающие размеры. Взаимная борьба отколовшихся одна от другой половин московского общества становилась открытою, и фанатизм отколовшихся от правительства обострялся тем более, чем круче принимались меры против непокорных. Преследование, так сказать, воспитывало и закаляло политическую твёрдость и неподатливость преследуемых: коли люди бесстрашно и охотно сами идут добровольно умирать за что-то «своё» и считают эту смерть славною, мученическою, то, всеконечно, истина на стороне преследуемых, а не преследователей… Уверенность эта, как воздух, неведомыми путями проникала везде: в мужичью избу, в купеческий дом, в боярские палаты, в монастырь и во дворец — везде, словно из земли, вырастали эти отколовшиеся, эти «раскольники», как их тогда назвали, и царь, и царская дума, и все приказы, как паутиной, опутаны были тайною сетью отколовшихся, начиная от сенных девушек и кончая думными боярами и даже женскими членами царского семейства. Ни одно тайное распоряжение или даже намерение, ни одно слово, сказанное даже шёпотом во дворце, не оставалось тайным для отколовшихся: они всё это узнавали вовремя и принимали «свои» меры. Власть теряла под собою почву, теряла голову и делала ещё более крупные ошибки, именно делала то, чего не следовало, что подрубало под корень её популярность, отнимало у неё последних союзников; они становились в ряды преследуемых, ибо преследование заразительно; оно заражает здоровые места, как чесотка, только через прикосновение… Чем более усиливалось шпионство со стороны власти, чем усерднее и искуснее стали действовать эти «никонианские волки», тем более усиливалось сопротивление отколовшихся, тем бестрепетнее действовали они и тем быстрее формировались их тайные легионы…
45
Эпизод с Ларкой поварком и е его «добро-ста», равно с застреленным «бакланом» и сцена с Киликейкою в келье — не авторское измышление, а исторические факты, которые любопытствующий читатель может видеть в «Истории России» Соловьёва (т. XI, стр. 392. и т. XIII, стр. 245) и там же — в показании старца Ионы.