Выбрать главу

— Не причащуся! Знаю, что царь причащается по развращённым служебникам Никонова издания.

Митрополит думал поразить её крутым вопросом, припереть её, так сказать, к стене.

— Как же ты думаешь о нас всех: ноли мы все, и царь, и освящённый собор, и бояре, еретики?

— Враг божий Никон своими ересями, как блевотиною, наблевал, а вы ноне то сквернение его полизаете: явно, что и вы подобны ему, — был бесповоротный ответ.

Урусова отвечала то же… Их снова отправили в подклеть под стражу…

Сегодня вместо ножных желёз их приковали за шеи к стульям-колодкам. Это была самая позорящая заковка, собачья, словно собак за шеи ковали. Но Морозова радовалась этой заковке и с благоговением поцеловала холодное железное огорлие цепи, когда Онисимко, весь трепеща, надевал и замыкал его на белой шее боярыньки, а ножные кандалы, сняв с её «махоньких, робячьих ножек», положил к себе за пазуху, чтоб потом повесить их у себя под образами и молиться на них, как на святыню… Вот к каким результатам приводили суровые преследования!

Сегодня непокорных сестёр решили позорно, «с великим бесчестием», провезти по Москве… И вот их везут в Кремль, под царские переходы, чтобы сам царь мог видеть унижение самой крупной сановницы своего государства и чтобы «жестоковыиная ослушница сама «нарочито восчувствовала стыд и раскаяние»… Так понимали тогда сердце человеческое… Чтобы ещё более усилить позорность унижения, велено было впереди позорной колесницы-дровней провезти богатую карету Морозовой, в которой она езжала ко двору прежде, и в эту осиротевшую каптану посадить ни в чём не повинного сына непокорной…

Так и сделали.

Но этот-то самый позор, это глумление над её породой, над богатством, знатностью и женской стыдливостью, это безжалостное стегание по сердцу и всему, что могло быть дорого обыкновенной человеческой душе, это-то и наполняло восторгом и умилением страстную душу Морозовой.

Ей хотелось, чтобы в этом «опозоривании» видели её все, кто знал её и завидовал ей в пору её могущества и славы, и чтобы видели её в этом «уничижении до зела» даже те, которые любили её, которые могли скорбеть о её участи… «Горький вид мой, сие уничижение до зела елеем спасения падут и на их душу, — думалось ей… — Увидят меня в сём уничижении и царь, и молодая царица, и Софьюшка-царевна… Бедная Софьюшка! Воистину ей будет жаль меня, и помолится она о душе своей тёти Федосьюшки… Только уж пастилки ей коломенской двухсоюзной не даст тётя Федосьюшка… И Васенька Голицын[48] увидит меня, и Урусов Пётр… Бедная Дуня! Не отреклась она от меня, яко Пётр… Ах, только свет мой Аввакумушко не увидит меня в уничижении до зела, во славе моей, не увидит, миленькой… В земляной тёмной темнице сидит он… Да полно, жив ли он уж? Может, и его удавили либо, что хлебец крупичатый, испекли в пещи огненной… А он, Степан Тимофеич, видит меня… И его на цепи везли, что собаку… Да он заслужил, сам каялся… А всё же он научил меня страдать со дерзновением… Слышу, слышу я, ветер шумит в липах, а он сидит за железной решёткой и поёт:

Не шуми ты, мати, зелёная дубравушка, Не мешай мне, добру молодцу, думу думати»,

Когда позорный поезд следовал через Красную площадь, мимо Лобного места, Морозова оглянулась на место казни Стеньки Разина. Там, у Лобного места, на высоком колу всё ещё торчала голова казнённого, не голова, а голый костяк, покрытый снегом… Ей показалось, что из чёрных глазных впадин на неё смотрели глаза Стеньки, как они смотрели на неё тогда из-под дубовых досок на плахе… На костяке сидела ворона и, оборотившись к Кремлю, каркала…

Когда дровни проезжали Фроловскими, ныне Спасскими, воротами, то на выезде они проехали мимо двух оборванных и, по-видимому, подвыпивших церковников с косичками, которые о чём-то спорили.

— Ты не так, Кузьма, поешь сей стих, — говорил один из них.

— Как не так! Нет, так!

— Сказано, не так! Во как пой: «Сорока, сорока, зе-лё-о-о-ный хвост…»

— «В Чермне море, в Чермне м-о-о-ре…»,

— Что вы тут разорались, бражники! — крикнул на них Онисимко. — Али не видите, кого везут?

Церковники сняли шапки и поклонились с изумлением; Морозова перекрестила их.

В Кремле странный поезд ожидали не меньшие толпы народа. По Москве с быстротою молнии разнёсся слух, что в этот день в Кремле будет происходить что-то необыкновенное. Говорили, что будто бы из ссылки воротили и Никона и Аввакума, что Никона будто бы за двоеперстие и за «аллилую-матушку» бог совсем превратил в зверя Навуходоносора; что зверь этот ест мясо и стреляет из пищали по чертям; другие сказывали, что бог превратил его в птицу «баклана» и что когда «баклан» этот стал ловить в Пустозерске рыбу, то Аввакум застрелил его из пищали, и оказалось, что это не «баклан», а сам Никонишко-еретик, только оброс бакланьими перьямми, а ноги у него, у беса, петушьи, и что этого «баклана» будут в Кремле жечь в срубе. Третьи утверждали, что действительно Аввакума воротили из ссылки и что сегодня царь будет всенародно просить у него прощения за «батюшку-аза» и за «матушку-аллилую» и перед всем собором отречётся от новых книг и всяких проклятых новшеств и тут же, в Кремле, велит сжечь все новые книги, и вместе с книгами и печатным станком сожгут и всех «хохлов», которые привезли в Москву этот проклятый станок и завели все бесовские новшества; что первым сожгут черномазого Симеошку Полоцкого… Такие вести шли из Обжорного ряда… Охотный же и Сундушный ряды с Ножовою линиею утверждали, напротив, что в Кремль привезут боярыню Морозову, чтобы по новым книгам «отчитывать» её от старой веры и «совращать» в новую, а ежели она, матушка, устоит, пребудет в старой вере тверда, аки адаман, то тогда проклятые никониане, чтоб «привести» её в свою веру, будут «расстригать» её в Успенском соборе; а коли-де она и после этого не «впадёт в соблазн», то её предадут анафеме, а никонианская-де анафема не в анафему, сказать бы просто, плёвое дело…

вернуться

48

Голицын Василий Васильевич родился в 1643 г. Молодые годы провёл в придворном кругу Алексея Михайловича в званиях стольника, чашника, государева возницы и главного стольника.

Голицын был образованнейшим человеком своего времени, владел немецким, греческим и латинским языками.