— Господи! что со мной было! Пятьдесят лет, как меня с Москвы свезли — да где пятьдесят! — более шестидесяти лет, мыкаючись по белу свету да по катаргам, не слыхал я этой песни. А уж и пел же он — не пел, а горючими слезами разливался, когда выводил:
— Как безумный, голубчики вы мои, вскакиваю я из-под того ангела, да за гондолой — бегу и кричу — кричу и плачу: «остановись! погоди!» Так где тебе! Не дошёл мой старческий глас до гондолы — так и скрылась из глаз моих… Что я слёз выплакал за ту ночь — и сказать не сумею: на катарге, в крымской и турецкой неволе так не плакивал…
И старик дрожащими руками утёр катившиеся по его морщинистым щекам слёзы. Слушатели видимо были тронуты: у них тоже на глазах блестели слёзы.
— Ну, и что ж, родимый? — прервал общее молчание старый дьяк.
Бродяга как бы очнулся и заплаканными глазами взглянул на окружавших его подьячих.
— Ну, и как же потом, дедушка? Сыскал того, кто пел? — подсказал один из подьячих.
— Да, точно, милостивцы, — заговорил снова бродяга. — Проплакамши эдак всю ночь, я наутрее опять уселся под тем ангелом. А катарга, на котору меня брали, уходила в море через два дня: я и был слободен — бродил на воле, а бежать, коли б и охота была, некуда, потому — море кругом, да и ярлык уж у меня на плече красный пришит был — катаржный, значит: никто б и не перевёз меня до берега. Сижу я этта опять под ангелом, пою про Лазаря убогаго, — кто идёт — копеечку даст, а то и так послушает, послушает, покачает головой и пойдёт прочь. Коли эдак к полудню подходит ко мне неведомый человек, стал поблиз меня и слушает, да таково взглядывается в меня. А там и говорит по-нашему, по-московски, да таково радостно: «здравствуй — говорит — землячок! — как тебя Бог занёс сюда?» — Меня от этих его слов точно варом обварило — узнал я глас, что вчера пел «не белы снежки». Молодой такой, пригожий, чёрные власы и борода. А я стою и слова вымолвить не умею: от радости у меня язык отнялся, потому — в кой-то годы человека увидал с родимой сторонушки. Сердечушко во мне заходило, как не выпрыгнет. — «Сказывай же, — говорит, — землячок: в неволе томишься? полоняник? катаржный?» — Я и расскажи ему всё про себя, как на духу — откудова и слова брались! — «А ты, — пытаю его, — кто, отецкий сын?» «Я, — говорит, — беженец… бежал с родимой сторонушки… бегун… на бегах обретаюсь, и был, — говорит, — допреж сего сынок Афанасия Лаврентьича Ордин-Нащокина, Воин по имени». «А почто, — пытаю его, — бежал от отца-матери?» «С тоски сердечной, — говорит, — бежал». А с чего та сердечная тоска, про то не сказал. — «Как же, — говорю, — думаешь впредь быть, Воин Афанасьич? Домой воротишься али здесь, на чужбине, останешься?» «И сам, — говорит, — не знаю: когда я был, — говорит, — на Москве, то она так мне опостылела, что не глядел бы ни на что; я, — говорит, — и бежал потому — за морем мне такой рай сулили, что я обезумел, говорит. А как помыкался, говорит, на чужбине — и в польской земле, и во францужской, и здеся, в тальянской земле, в Веницее, — да такая, — говорит, — тоска лютая к сердцу подступила, что хоша с мосту да в воду, и то впору». «Дак отчего ж, — говорю, — не воротиться к отцу-матери?» «Нельзя, — говорит, — этого сделать: мне уж, — говорит, — на Москву путь-дороженька заказана: на Москве, — говорит, — меня плаха ждёт. А ты, — говорит, — старче, разве не хочешь на родную сторонушку нести старые кости свои?» «Как, — говорю, — не хотеть? — сорок лет плачу по святой Руси: а вон опять меня ждёт катарга да и смерть в море незнаемом». Жаль ему меня стало. «Я, — говорит, — землячок, выкуплю тебя из неволи: иди, — говорит, — на святую Русь да поклонись ей от меня горючьми слезами». И сам заплакал, а я за ним. «Поклонись, — говорит, — от меня, блудного сына, батюшке моему рожоному — может, он простит меня. Да поклонись ещё, — говорит», — а кому — так и не кончил: ещё пуще залился горючьми слезами.
90
Как и не белы-то снежки в поле забелелися! — Возможно, имеется в виду одна из версий позднего романса литературного происхождения (см.: Избранной песенник. М., 1816, ч. I, с. 86). Более вероятно, что Мордовцев имел в виду одну из «казацких песен» («Не белы-то снеги во чистом поле забелелися…»), записанную А. Н. Мордовцевой и Н. И. Костомаровым в Саратовской губернии (Летописи русской литературы и древности, т. 4, М., 1862, отд. 2. с. 82).