Выбрать главу

А тот всё тянул:

«Наварю я пива пьяного, Накурю вина зелёного, Напою я мужа допьяна, Положу его середь двора, Оболоку его соломою Да зажгу его лучиною…»

— Ишь нализался! — слышится чей-то другой голос. — Да ещё под праздник.

— С радости, милый человек: кто празднику рад — с вечера пьян, — отвечал певец и снова гнусил:

«Выду я тоды на улицу, Закричу я громким голосом: — Осудари вы, люди добрые, Вы суседи приближены! А ночесь гром-от был, А ночесь молонья сверкала, Моего мужа убило, Моего мужа опалило».

— Это тебя-то, видно, пьяницу, жена подожжёт лучиною, — опять послышался нравоучительный голос.

— Нет, шалишь! я сам её за косы! я сам пропою! Он допел окончание песни:

«А ты, шельма-страдница, А не гром убил, а не молонья сожгла, А ты сама мужа извела[104]».

Пение смолкло. А вот и монастырские стены, ворота. Молодой Ордин-Нащокин сошёл с коня, погладил его лоснящуюся шею, потрепал за гриву и, привязав чумбуром к кольцу, вбитому в стену, сунул монету в руку старика-привратника.

— Пригляди за конём, дедушка, — сказал он, — я пойду ко всенощной.

— Добро, добро, батюшка-болярин, попригляжу, — отвечал старик.

Воин вошёл в ограду. Ему казалось, что он входит в обширный могильный склеп, в котором похоронено всё, что только он имел дорогого в жизни. Церковь между тем горела огнями, которые лились на двор сквозь узкие окна с железными решётками.

С глубочайшим благоговением и каким-то страхом Воин вступил в церковь.

Навстречу ему неслось из царских врат: «Слава святей, и единосущней и животворящей и нераздельной Троице, всегда, ныне и присно, и во веки веков!»

— Аминь! — как бы дрогнул весь клир тихими ангельскими голосами, и среди всего клира ему, казалось, отчётливо послышался милый, нежный, давно знакомый голос.

— «Приидите поклонимся Цареви нашему Богу, — опять неслось из алтаря вместе с дымом кадильным, — приидите поклонимся и припадём Ему!»

Он действительно припал горячею головой к холодному полу, а слёзы так и лились на этот пол, так и лились… А голоса клира звенели под сводами храма, высоко, точно пели невидимые ангелы:

— «Благослови, душе моя, Господа!»

— «Благословен еси, Господи!» — отвечал припевом другой клир.

Воин не поднимал головы от пола: ему казалось, что он весь изойдёт горькими и в то же время сладостными слезами, всю душу выльет, а с нею и своё горе…

А дивная мелодия всё более и более наполняла своды храма, всё неудержимее и неудержимее охватывала умилением растопившуюся в слезах душу…

— «На горах станут воды…»

«О, Боже великий! для тебя всё возможно, ты установил воды на горах, ты растопил моё окаменелое сердце», — шептал несчастный, всё ещё не поднимая с полу мокрого от слёз лица…

За псалмом «на горах станут воды» прошла великая ектения, потом первая кафизма, антифон, и «Господи воззвах», и стихиры, — а он всё молился и плакал.

Да, теперь он явственно различает её голос… Из всего клира выделяется этот чистый голосок, когда клир запел вечернюю песнь: «Свете тихий!..»

Снова возглашение:

— «Господь воцарися, в лепоту облечеся…»

Ему казалось, что всё это он слышит первый раз в жизни: так всё казалось ему святым, божественным, не от мира сего!

Но мало-помалу он несколько успокоился, слёзы незаметно унялись сами собою, и он встал с колен, чтобы искать глазами ту, голос которой, как ему казалось, он узнал. Он глядел на клирос, который весь был занят то чёрными клобуками монахинь, то такими же чёрными покрывалами молодых черничек и послушниц. Но все их лица были обращены к алтарю, и только иные вполоборота глядели на местные иконы.

Где же она? Ему до этого казалось, что в тысяче незнакомых фигур, не видя лиц, он отличит её головку, её плечи, гибкий стан, изгиб белой шейки; но теперь всё это было закрыто длинными чёрными фатами — головы, шеи, плечи. Но она там — он это чувствовал и слышал её милый голос.

А служба между тем шла. Из алтаря уже неслось горячее моление:

— «Услыши вы, Боже, Спасителю наш, упование всех концов земли и сущих в море далече!..»

«Он услышит, он помилует», — беззвучно шептали его губы.

И в этих молениях, стояниях, кафизмах, поклонах протечёт вся её жизнь! Где же радости, где счастье? И сегодня так, и завтра, и послезавтра, а там… старость, усталость духа и тела, — всё то же, то же, то же!

А там, глядишь, и последнее возглашение, последние слёзы: «Житейское море, воздвигаемое зря напастей бурею…»

вернуться

104

Песня эта выписана покойным историком, С. М. Соловьёвым, из столбцов приказного стола. № 3313. См. «Историю России», XIV. 359. (Прим. Д. Л. Мордовцева.)