Выбрать главу

Пан Фердинанд относился к Юлишке в высшей степени превосходно. Она надеялась, что Фердинанд привыкнет, привяжется к ней, а когда постареет, облезет и потеряет надежду заполучить в свои объятия баронессу, то женится на красивой — Юлишка знала это — экономке, и она, Юлишка, снимет, наконец, белый, с рюшами, фартушок и превратится в полноправную, в черной узкой юбке и блузке из шантилей, хозяйку изящной, тогда уже не холостяцкой бонбоньерки, серебристо-голубого плюша, столового серебра, между прочим фамильного, и остальных очаровательных безделушек, которые наводняли будуар нежно-сердечного пана.

Давно это было!

В голове у Юлишки возникла еще одна картинка, как из старинного журнала изящной жизни «Столица и усадьбы».

Вверх по течению, к Десне, под вальс духового оркестра, медленно проплыл паровой катер, расцвеченный треугольными флажками. На нем — Паревский, улыбающийся, в панаме из желтой — парижской — соломки, с картонной тарелочкой, на которой лежал надкусанный Юлишкой коричневый эклер.

Катер скрылся в тумане, показав ей сейчас черную, закопченную корму…

Надежды Юлишки не сбылись. Годы летели счастливыми мгновениями, но к цели ее не приближали. К тому же она внезапно погрузилась в одиночество — Паревского мобилизовали, и он навечно канул в водовороте империалистической войны. Юлишка так и не узнала, что с ним стряслось. Она протосковала в бонбоньерке год, свято храня полусемейный очаг и фамильное серебро, поджидая своего повелителя каждый день, несмотря на то что его душеприказчик Зубрицкий объяснил ей:

— Глупая, Фердинанда убили в Галиции немцы. Это бесповоротно!

Юлишка, стесняясь своей подозрительности, не поверила ксендзу. Она не без основания предполагала, что неплохо изучила пана Паревского и немцев. На ее родине рыбацкий поселок опекал помещик-немец Ульрих Штриппель, чудак. Воруй рыбы у него сколько угодно, если умно и если кланяешься ему низко-низехонько при встрече.

Немцы — добрые, думала Юлишка. Немцы не причинят мне такого зла. Мы же почти земляки. У одного моря живем.

Она не поверила Зубрицкому еще и потому, что сердце у нее ни разу не екнуло, а стучало ровно: тук-тук-тук-тук.

Фердинанд не позволит себя укокошить. Он не робкого десятка, с хитринкой. Такой не поддастся.

Если бы немцы убили его — сердце бы екнуло, уверяла себя Юлишка, обязательно бы екнуло.

И действительно, Паревского сжили со свету не немцы, — и Зубрицкому сообщили об этом, — а солдаты, Штырев и Голобородько, за то, что паныч в карты мухлевал, деньги в рост давал — проценты требовал не божеские, к фельдфебелю в землянку доносить бегал, а в атаку скорбным животом маялся в кустах и еще совершил или собирался совершить массу преступлений против людской совести. Закололи ночью, клинковым багнетом, в драке, при зловещих отблесках гаснущего костра.

Почему же у Юлишки сердце-то не екнуло? Какая разница, кто убил?

Между тем дни Юлишки волочились нудно звенящей цепью, в конце которой произошло следующее событие. В октябре восемнадцатого в бонбоньерку ворвались веселые хлопцы в жупанах, — с какими знаками различия, Юлишка точно не рассмотрела, по цвету одежды — синие, — и, размежевав и без того крохотные комнаты занавесками, поселились, невзирая на ее робкие протесты. Сперва ее шуточками выпихнули на кухню, а через месяц, когда ноябрь заголубел и оледенил реку, ей предложили убраться на все четыре стороны.

Юлишка, по молодости лет, не сильно опечалилась. Наоборот, облегченно вздохнула: один жупан крепко на нее засматривался сальными глазами.

Юлишка вежливо попросила синие жупаны передать Фердинанду Паревскому, когда он вернется с фронта, что она, Юлишка, — немного смущенно добавила: Юлишка Паревская — интуитивно почувствовав, что брачного свидетельства никто не потребует, — теперь будет снимать угол там-то и там-то. Те пообещали, со смешком, с подковыркой. Не колеблясь, она назвала адрес: Большая Васильковская, 50, уверенная, что уж Зубрицкого-то не посмеют ни при какой власти выгнать на улицу.

Через несколько дней Юлишка нанялась на Рейтерскую к ласковому историку Африкану Павловичу Кулябке, тогда еще господину средних лет в потертом вицмундире среднего достоинства.

События, которые произошли в городе с тех пор, ее не коснулись особенно, как, впрочем, и сотен тысяч других жителей.

Со временем историк спрятал в сундук вицмундир, купленный некогда в провинциальном отделении берлинской фирмы «Вильгельм и Симплициус Гельфрейхи», припорошил его нафталином и натянул на себя сюртук, перешитый из старого летнего пальто знаменитым портным Абрамом Кацнельсоном; затем сюртук он сменил на пиджак, скроенный тем же Кацнельсоном, но сшитый в швейной артели имени Суворова мастерицей на все руки Годоваловой; пиджак же через пару лет вытеснила косоворотка, а косоворотку — «вышивана сорочка». Под конец жизни Кулябко снова вернулся к сюртуку. Человек он был легкий, простой. Одинаково хорошо он говорил и по-русски, и по-украински, и по-польски. Все зависело от требований современного момента, от власти в городе, а в дальнейшем — от преобладания того или иного течения в наробразовской среде. Он утверждал, опираясь на свой опыт историка, что жизнь идет как надо, как должна идти, своим чередом. «Своим чередом, своим чередом», — любил повторять Кулябко. С поцелуями он не лез, наслаждений не требовал, и Юлишка жила за ним, как за каменной стеной: ничего не видя и не слыша, ничего не зная и ни о чем, в сущности, не печалясь. Простая душа!

Годы ее не покидала уверенность, что Фердинанд, муж, — так она упрямо называла его про себя, — конечно, вернется, освободит их бонбоньерку, теперь коммунальную, и все пойдет славно, по-прежнему. Она ухаживала за мудрым и старым, как сова, историком с Рейтерской и ждала, ждала, ждала, не заметив, как ей самой далеко перевалило за пятьдесят. Перед переселением в лучший мир Африкан Павлович Кулябко успел позаботиться о своей экономке и настоятельно порекомендовал ее Сусанне Георгиевне…

В груди у Юлишки потеплело от мысли, что люди к ней, несмотря на ее незадачливую судьбу, относились прекрасно и заботились о ее благополучии. А чем отплатила она им?

— Удивительно, — сказала Юлишка, прервав исповедь так же внезапно, как и начала ее, — удивительно, что я тебе, Ядзенька, никогда не говорила о Фердинанде.

— Ничего нет удивительного, — ответила та, — ты ужасно скрытная, и бог ведает, чего у тебя на уме.

Юлишка засмеялась. Да, она скрытная, выдержанная и упрямая. Ей приятна была Ядзина характеристика.

Юлишка несколько раз тряхнула головой — своим умом, — чтобы удостовериться — не возвратилась ли боль. Но боль, к счастью, не возвратилась.

Ну, просто замечательно! И оккупантов в квартиру она не пустила, и чудный воздух вливается через форточку, звеня хрустальными подвесками.

Веки Юлишки отяжелели. Она не смогла с ними справиться.

Мелкие трепещущие волны засеребрились под голубым небом, как рыбы чешуей в квадратных сачках. Плавная волна лизнула пальцы. В лицо ударил тугой, отдающий водорослями ветер. Он подхватил ее выбеленные солнцем волосы, вытянул их и распластал над желтым песком.

— Я сплю, Ядзенька, — вымолвила Юлишка, точно как в детстве говаривала матери, но на ином, забытом языке: «Я сплю, мамуся».

Часть вторая

Смерть

1

Поздним утром их потревожил звонок. Он не был дерзким или повелительным. Так звонит и подруга с какой-нибудь пустяковой просьбой, и почтальон. Деловито — пи-пи-пи. Жильцы, те нервные, торопятся, вгоняют кнопку глубоко, им кажется — скорее будет.

Ядзя вскочила с постели и, на ходу накидывая капот, бросилась отворять. Она даже не спросила, по обыкновению: кто, кто там? Сразу смекнула — немцы.

В створе дверей Юлишка увидела серую набриолиненную голову кругленького солдата.

А, навозный жук, где твоя железная каска?

Доброе утро!

Навозный жук что-то выяснял на пальцах у Ядзи, но что — Юлишка не разобрала. Ядзя засуетилась, стараясь поживее вдеть ноги в черные галоши на алой подкладке, яликами причаленные к порогу. Держалась она перед солдатом скособочась, в заискивающей позе.