Мы не понимали толком, о чем говорит старик. Но грозный лик всемогущего, как сама судьба, повелителя, недреманным оком озирающего округу, вырисовывался перед нами на фоне ночного неба.
— Он и спал-то вполглаза. Никому не удавалось его провести.
И мы видели мрачные подвалы, где томились заживо погребенные узники, вздрагивающие во сне под проницательным, сверлящим взглядом карай гуасу. Мы тоже вздрагивали от ужаса, слушая рассказы о повелителе, но они не внушали нам ненависти к его тени.
Мы видели, как он скачет вечером по безлюдным улицам; спереди и сзади его прикрывают отряды телохранителей, с саблями и карабинами. Серебряное седло, обтянутое алым бархатом, серебряная кобура, голова в огромной треуголке гордо запрокинута. Он гарцует на гнедом скакуне, сильные руки натягивают поводья, он мчится бешеным галопом сквозь сумеречную тишь, закутавшись в черный плащ на кроваво-красной подкладке, из-под которого видны только серебряные стремена да ноги в белых чулках и лакированных туфлях с золотыми пряжками. Его лицо с острым профилем хищной птицы вдруг поворачивается в сторону дверей и окон, наглухо закрытых, как могилы, и хотя с тех пор прошло много лет, слова старика на нас действуют так, что мы прячемся друг за друга, пытаясь укрыться от горящих, точно угли, заглядывающих нам прямо в душу глаз карай гуасу, который скачет на коне, бряцая оружием.
Сочельник. День рождения повелителя. Пласа-де-Армас, огромный дом… Несметное множество мигающих свечей освещает темную галерею. Повелитель в голубом сюртуке, белых лосинах и при шпаге собственноручно раздает милостыню детям бедняков, чуть ли не прямо над головами узников, заточенных в подвалы. Дети ставят теплящиеся свечи и в награду получают из всемогущих рук медные монетки. Капли света — вот все, что они могут подарить повелителю в знак благодарности и неизбывного страха.
Макарио избегал произносить слово «страх», но мы и без того ясно представляли себе, как мрачный святоша в голубом сюртуке испытующим взором прощупывает склонившихся перед ним оборванцев, не таится ли в них проказа заговора, нет ли хоть малейшей крупицы неповиновения или ненависти.
— Никому не удавалось его обмануть.
Не удалось это и отцу Макарио, мулату Пилару, единственному слуге, которому доверял повелитель.
— Карай гуасу любил моего отца, как родного сына, — как-то раз сказал нам старик. — Отец сам пробовал хозяйские кушанья, чтобы удостовериться, не подсыпано ли в них яду. Когда приступ ревматизма надолго уложил карай гуасу в постель, мой отец Пилар отправился в Итапуа и Канделарию за лекарствами, которые прописал повелителю французишка, сидевший в тюрьме Санта-Аны. Отец взял с собой в поездку и меня. Снадобья поставили карай гуасу на ноги. Мой отец был на седьмом небе от счастья, но я отравил ему всю радость. — Старик опустил голову на грудь и некоторое время молчал, предаваясь воспоминаниям.
— Как же это случилось, таита [9] Макарио? — набравшись смелости, полюбопытствовал я.
— В тот вечер, — пергаментные веки Макарио дрогнули, — в тот вечер я увидел золотую унцию на столе у карай гуасу. Повелитель в первый раз вышел погулять после болезни. Я не устоял перед соблазном. Схватил монету. Ладонь моя сразу же почернела, запахло горелым мясом: карай гуасу нарочно раскалил монету на жаровне. Я отшвырнул унцию в сторону и бросился бежать. Вернувшись с прогулки, карай гуасу распорядился меня позвать и велел показать руку. Ожоги на ней говорили и о моей вине, и о понесенном наказании. Но повелитель приказал моему отцу дать мне пятьдесят розог в его присутствии. Отец мой, покорно взяв гуайявовый прут, вымоченный в соленой воде и уксусе, принялся бить меня, отсчитывая удары. Я долго терпел и не плакал, потом, в полуобморочном состоянии, поднял глаза на отца и увидел на его побелевшем лице выражение такой боли, которая не уступала моей. Я был его самым любимым сыном. Спустя некоторое время отец дал пинка Султану, собаке, которую карай гуасу обожал. Повелитель приказал схватить отца и отдать в руки тюремного палача, и тот тем же самым гуайявовым прутом всыпал ему сто ударов. Отец, казалось, совсем обезумел. Через несколько дней он повздорил с надзирателем. Говорят, тот первым взъелся на отца. Тогда карай гуасу велел казнить моего отца вместе с заговорщиками, сидевшими в тюрьме. Он любил его, как родного сына, но не хотел простить измены. А отец не был изменником. Он умер по моей вине: все его несчастья начались с кражи проклятой унции, с черной язвы на моей ладони. Всех нас, двенадцать сыновей Пилара, сослали в самые глухие уголки страны. Я пришел сюда и остался тут жить вместе со своей сестрой Марией Канделарией, матерью Гаспара, того, что потом стал музыкантом и мастером музыкальных инструментов.