Поезд остановился. Все было как в Итапе. Пассажиры входили, выходили, шумели.
По ту сторону путей, на перроне, торговки громко расхваливали свой товар. Лица землистого цвета, на головах корзины с провизией, во рту дымящиеся окурки сигар, голоса пронзительные, как у крикливых птиц.
Все то же самое.
Толстяк высунулся в окно и загородил его своей тушей. Он отвел руку назад, запустил ее в маленькое отделение кобуры, украшенной серебряными кольцами, вытащил пригоршню мелких монет и накупил лепешек и бананов. Солнечный зайчик от перстня прыгнул на смуглое лицо торговки. Помещик попросил еще кувшин алохи и осушил его залпом вместе со всем, что там плавало: с веточками, шелухой и дохлыми мошками.
Я умирал от жажды.
Стук колес спугнул окружающие предметы, и они опять стремительно понеслись назад. Снова завертелся гигантский зеленый волчок. Закружились дома, поля, стада, дальние лесные урочища.
— Закусим, сеньоры!
Помещик разделил между своими попутчиками лепешки и плотные гроздья золотых бананов. Все четверо жадно ели, в лад работая челюстями.
Дамиана сидела усталая, растерянная, ее клонило ко сну. Она начисто забыла о нашей корзинке с едой, а у меня текли слюнки. Но я не выдавал себя ни взглядом, ни жестом. Мне хотелось показать ей, что я настоящий мужчина, что это я ее сопровождаю, а не она опекает меня. Она, наверно, думала о своем муже, который сидел в асунсьонской тюрьме. Бывало, стирая на реке, она мне о нем рассказывала. Тогда миловидное лицо Дамианы становилось грустным, озабоченным. Ее молодая складная фигура застывала над водой, и я видел ее тень на песчаном дне, где егозили крохотные рыбешки, приплывавшие поклевать мыльную пену. Теперь же серое от пыли лицо Дамианы казалось постаревшим.
Иностранец по-прежнему дремал. Иногда он стряхивал с ресниц сон и глядел так, будто рассматривал нас из прекрасного далека своей родины. Вот только я не мог угадать, где она находится.
Младенец заплакал и задергался, как лягушонок. Дамиана накинула плащ и принялась кормить ребенка. Вдруг порыв ветра надул плащ и приоткрыл розовую, в голубых прожилках грудь, по которой текло молоко. Рот у меня наполнился слюной. Я даже разозлился на больного младенца, транжирившего такое богатство.
— Что с твоим сыном?
Дамиана заморгала от неожиданности. Рядом с ней сидела старуха и обмахивалась ивовым веером с вышивкой, изображавшей сердце Иисуса.
— Что с ним?
— Не знаю, — ответила неохотно Дамиана. — Везу его к доктору. В Асунсьон.
— Господи, в этакую даль! — закудахтала старуха. — Может, пустяк какой. Будто уж травами и вылечить нельзя.
— Все перепробовала. Но припадки все повторяются.
— А что за припадки?
— Как они начинаются, так ему все косточки распирает, и пена изо рта идет.
— Ясно. Пилепсией зовется. Значит, смерть подстерегает. Я знаю, как это лечить. Стебли руты, анис и укроп опустить в кипящую воду. Потом отвар остудить.
— Пробовала.
Старуха, прищурясь, глядела на младенца. Ее курносое лицо сморщилось. Она зашлепала губами, стараясь поправить во рту сигару, и над верхней губой шевельнулась мясистая родинка с одним-единственным длинным седым волоском. Сердце Иисуса, натянутое на ивовые планочки веера, замерло.
— Нужно дать ему натощак молоко ослицы.
Старуха, видимо, решила не отступать.
— Мы давали ему козье молоко.
— А нужно от ослицы. Это разные вещи. У животных тоже есть свои меты, как и у людей. Я б его вылечила. Жалко малыша. Разве есть кто лучше невинных младенцев! Дай бог, чтоб выздоровел. Да уж больно обирают доктора в Асунсьоне. Только и умеют, что денежки лопатой грести. И для чего тебе ехать с ним в такую даль? Если ты только за этим, так в Вильярике тоже есть хорошие врачи.
— Не только за этим. Хочу еще повидать мужа.
— Он там работает?
— В тюрьме сидит.
— Ay, juepete! [28] Не угодил кому?
— Нет, его посадили цивилисты в последнюю революцию.
— Бедняга! Эх-эх-эх… политика! — буркнула старуха, ожесточенно обмахиваясь сердцем Иисуса. — И когда только научатся наши мужья не совать свой нос куда не следует!
— Сирило посадили за зря. Он еще своего сына не видел. Оттого и везу, чтоб поглядел на него.
— Тогда конечно…
Иностранец не то действительно слушал негромкий диалог, не то делал вид, что слушает. А старуха упорно поддерживала разговор, не выпуская из рук разукрашенный веер.