Выбрать главу

Внезапно мне пришло в голову, что если он и вправду мой сын, то он выйдет последним, и, хотя это было только предчувствие, я почему-то знал, что так оно и произойдет. Я вооружился терпением и той покорностью, что всегда есть во мне и в любой момент готова обеспечить мне иммунитет к неудачам или обуздать любое мое желание, в котором я слишком далеко вышел за положенные мне пределы. Я тщательно изучал каждого пассажира и старался определить его характер и индивидуальность по внешнему виду и одежде. Возможно, я это только воображал, но каждое лицо открывало мне свои тайны, и мне казалось, что я точно знаю, как мыслит каждый из них. У всех пассажиров было нечто общее: утомление от далекого путешествия через океан, раздражительность и неуверенность, свойственная людям, прибывшим в новую страну. Глаза каждого разочарованно вопрошали: и это Америка? Девушка с номером на руке гневно качала головой. Весь мир — сплошной Освенцим. Литовский раввин с круглой седой бородой и глазами навыкате нес увесистый фолиант. Толпа учеников ешивы ожидала его, и, едва приблизившись к ним, он тотчас начал проповедовать с яростным пылом человека, который знает истину и хочет поскорее поделиться своим знанием. Я слышал, как он говорил: «Тора… Тора…» И мне хотелось спросить у него, отчего Тора не защитила миллионы евреев и не уберегла их от гитлеровского крематория. Но что толку спрашивать, когда я заранее знал, что он мне ответит: «Мы с вами разных мыслей». Быть мучеником во имя Господне есть высочайшая привилегия. Один пассажир говорил на таком диалекте, который нельзя было отнести ни к идишу, ни к немецкому, — это была какая-то смесь из старомодных романов, и, как ни странно, те, кто его встречал, говорили на том же наречии.

Я размышлял о том, что во всем этом хаосе есть определенные законы. Мертвые остаются мертвыми. У тех, кто жив, свои воспоминания, расчеты, планы. Где-то в канавах Польши — пепел сожженных. В Германии бывшие нацисты лежат в своих постелях, и на счету каждого из них убийства, пытки, изнасилования и глумления. Где-то должен быть Всеведущий, который знает каждую мысль каждого человеческого существа, который знает о страданиях любой мухи, который знает обо всех кометах и метеорах, о каждой молекуле в самой отдаленной галактике. Я обращался к Нему. Хорошо Тебе, Всемогущий и Всеведущий, для Тебя все справедливо. Твое знание полно, и у Тебя нет недостатка в информации… вот почему Ты такой умный. Но как быть мне с моими разрозненными фактами?.. Да, я должен ждать своего сына. Пассажиры вновь перестали выходить, мне казалось, что уже все сошли на берег. Я стал нервничать. Значит, мой сын не прибыл на этом пароходе? Или я проглядел его? Или он прыгнул в океан? Почти все ушли с пирса, и я чувствовал, что скоро погасят огни. Что ж мне теперь делать? У меня давно было предчувствие — что-нибудь да произойдет с этим сыном, который в течение двадцати лет был для меня всего лишь словом, именем, укором совести.

Вдруг я увидел его. Он вышел медленно, нерешительно, и по нему было видно, что он не ждет, чтобы его кто-нибудь встречал. Он был схож с изображением на снимке, хоть выглядел старше. На его лице были ранние морщины, и одежда была смята. В нем были очевидны убожество и небрежение бездомного юноши, проведшего годы в чужих краях, который через многое прошел и раньше времени возмужал. Его волосы свалялись и спутались, мне даже показалось, что в них клочки сена и соломы, как у спавшего на сеновале. В его светлых глазах, щурившихся под белесыми бровями, таилась подслеповатая улыбка альбиноса. У него был деревянный ранец, как у новобранца, и какой-то сверток, обернутый в коричневую бумагу. Вместо того чтобы тут же броситься к нему, я стоял, открыв рот. Его спина была уже слегка сутулой, но не как у учеников ешивы, а скорей как у тех, кто привык носить тяжести. Он пошел в меня, но я узнавал черты его матери — другой его половины, которая никогда не смогла бы смешаться с моей. Даже в нем, в этом произведении, наши противоположные черты никак не гармонировали. Материнские губы не сочетались с отцовским подбородком. Выступавшие скулы не соответствовали высокому лбу. Он внимательно посмотрел в обе стороны, и на его лице выразилось благодушное: «Ясное дело, он не пришел меня встречать».

Я приблизился к нему и неуверенно спросил:

— Ата[57] Гиги?

Он засмеялся.

— Да, я Гиги.

Мы поцеловались, и его щетина ободрала мои щеки, как терка. Он был чужим для меня, и в то же время я чувствовал, что я привязан к нему, как всякий отец к своему сыну. Мы стояли тихо с тем чувством общности, что не нуждается ни в каких словах. Через секунду я уже знал, как мне себя с ним вести. Он провел три года в армии, прошел через жестокую войну. У него, наверное, было Бог весть сколько девушек, но он остался таким же застенчивым, каким может быть только мужчина. Я заговорил с ним на иврите, несколько изумившись своему собственному знанию. Я немедленно захватил отцовскую власть, и всю мою подавленность как рукой сняло. Я попытался взять его деревянный сундучок, но он не позволил. Мы стояли на улице, выглядывая такси, но все машины уже разъехались. Дождь перестал. Улица тянулась вдоль причалов, влажная, темная, плохо замощенная. В асфальте было множество выбоин, и стояли лужи воды, отражавшие куски светящегося неба, низкого и красноватого, как ржавчина. Было душно. Сверкнула молния, но грома не последовало. Отдельные капли воды падали сверху, но трудно было разобрать, то ли это брызги прошедшего дождя, то ли начало нового порыва. Мое чувство собственного достоинства было уязвлено тем, что Нью-Йорк может представиться сыну таким мрачным и тусклым. У меня возникло тщеславное желание немедленно показать ему самые красивые кварталы города. Но мы прождали пятнадцать минут, а никакого такси не появилось. Я уже слышал первые раскаты грома. Делать нечего, надо было идти пешком. Мы оба говорили на один манер — отрывисто и резко. Как старые друзья, каждый из которых знает мысли другого, мы не нуждались в длинных объяснениях. Он сказал мне, почти не прибегая к словам: я понимаю, ты не мог оставаться с матерью. У меня нет к тебе никаких претензий. Я сам из того же теста…

Я спросил его:

— Что это за девушка, та, о которой ты мне писал?

— Славная девушка. Я был у нее инструктором в нашем кибуце. Потом мы вместе пошли в армию.

— Что она делает в этом кибуце?

— Работает на скотном дворе.

— Училась она по крайней мере?

— Мы вместе учились в средней школе.

— Когда вы собираетесь пожениться?

— Когда вернусь. Ее родители настаивают на бракосочетании по всей форме.

Он сказал это таким тоном, который означал: ясное дело, нам обоим ни к чему эти церемонии, но у родителей, имеющих дочерей, другая логика. Я махнул рукой такси, а он попытался протестовать. «Зачем такси? Мы могли бы пройтись. Мне ничего не стоит пройти много миль». Я сказал шоферу, чтобы он повез нас через Сорок вторую улицу на освещенную часть Бродвея и потом свернул на Пятую авеню. Гиги сидел и смотрел в окно. Никогда я не был так горд небоскребами и огнями Бродвея, как в тот вечер. Сын глядел и молчал. Каким-то образом я постиг, что он думает теперь о войне с арабами и обо всех опасностях, которые он пережил на поле боя. Но те силы, от которых все зависит в этом мире, судили ему приехать в Нью-Йорк и увидеть своего отца. Казалось, он произнес свои мысли вслух. Я был уверен, что он, как и я, размышляет над вечными вопросами.

Как будто пробуя свои телепатические силы, я сказал ему:

— Никаких случайностей не бывает. Если тебе предназначено жить, ты остаешься в живых. Так суждено.

Удивленный, он повернулся ко мне:

— Э, да ты умеешь читать чужие мысли?

И он улыбнулся, изумленно, пытливо и скептически, словно я по-отечески подшутил над ним.