Выбрать главу

Хуги через силу пошевелил грубыми, пересохшими губами. Они были у него шершавы, изрезаны тонкими морщинками и растянуты. Оттого и рот казался большим и мужественным. Из-под верхней губы в вязкой слюне обнажились крепкие зубы. Такими зубами можно было дробить трубчатые кости самого большого марала.

Ильберс отвернул кромку одеяла. Поглядел на огромную кисть руки. Ногти короткие, толстые, со следами обломов. Ладонь в складках. Он ощупал ее пальцами — тверда и упруга, как подметка из воловьей кожи. Каждый удар ею — как удар свинчаткой, каждая хватка — мертвая, хватка тисков. Сухие массивные колени с плотными подушками верблюжьих мозолей. Природа не позаботилась о красоте. Ей нужен был вольный и сильный зверь. И она создала его, отняв взамен человеческий разум.

Ильберс поднялся и ушел к костру, вернулся с кружкой воды. Наклонившись, несколько капель пролил на жесткий рот. Губы не разжались, и вода стекла по щеке на плечо, изрытое шрамами. Ильберс вылил всю кружку, но Хуги так и не разомкнул рта.

— Удалось напоить? — спросил Сорокин, когда Ильберс вернулся.

— Нет. Боюсь, что это шок.

Сорокин вздохнул:

— Не беспокойся. Жажда и голод свое возьмут.

— Мне больно на него смотреть, Яков Ильич. В глазах у него невыносимая мука.

— Естественно. А как же? Пройдет и это. Садись ужинать да пора отдыхать. Напряженный день у нас выдался. Да и не спали мы эти ночи…

Мясо протомилось насквозь. От него шел такой аромат, что и сытый снова почувствовал бы голод. Каждый резал от зажаренной туши сам и, обжигаясь, перекидывал кусок с руки на руку. Натертое солью, мясо уже не нуждалось в досаливании. Но Ильберс ел без аппетита. Сполоснув после еды руки, он ушел в шалаш и снова принялся читать дневник.

Тетрадь в клеенчатом переплете была исписана больше чем наполовину, но Ильберс, повинуясь какому-то безотчетному желанию узнать, какие умозаключения строили Дина и Федор Борисович, наблюдая Хуги, не стал читать весь дневник, а отыскал в тексте именно то место, где описывалась первая с ним встреча.

«Федора Борисовича, — писала Дина, — больше всего, пожалуй, тревожит сейчас загадка, каким образом сумел выжить мальчик, став частью звериного мира, частью дикой природы. Сегодня весь день с того момента, как мы в первый раз увидели Хуги, Федор Борисович вспоминает историю за историей, которые уже были известны науке…

В Германии в 1344 году был найден ребенок, воспитанный волками; в Ирландии в 1671 году обнаружили мальчика, вскормленного овцами; в 1920 году близ индийской деревушки Годамури были найдены в волчьем логове две девочки трех и восьми лет; в 1923 году охотники из горного Ассама нашли пятилетнего мальчика в логове леопарда… Примеры за примерами. Но это только те примеры, где люди, вернув снова в свое общество дикого ребенка, пытались как-то очеловечить его. Однако все их попытки кончались трагично. Дети не только не становились полноценными членами общества, они погибали. Почему?…»

Но ведь, очевидно, думал Ильберс, имели место и другие случаи, когда дети, воспитанные дикими зверями, не были обнаружены и пойманы? Тогда что становилось с ними? Почему не удавалось увидеть взрослого дикого человека? Значит, они тоже погибали? Опять это «почему». Загадка за загадкой…

Спустя несколько страниц Ильберс вдруг наткнулся на такие строки:

«Федор Борисович высказал мнение, что «дикие» дети не выживают в природе, очевидно, потому, что сама мауглизация человека есть процесс регрессивный во всех отношениях, и прежде всего в физическом. В ходе эволюции у человека выработалось вертикальное положение тела, соответственно расположился и центр тяжести, и специализировались группы мышц, «рычаговые» системы, сложилась своя «география» и у внутренних органов. Горизонтальное же расположение тела в принципе меняет все качественные, жизненно важные свойства человеческого организма…»

А ведь в его суждениях, подумал Ильберс, есть прямая обратная связь. Дети, возвращенные в общество, должны погибнуть еще быстрее — от новой ломки психики и новой перестройки организма. Дунда, бесспорно, был прав в своих выводах. Известен единственный случай, когда двенадцатилетний мальчик Виктор, пойманный в 1797 году в лесу под Авейроном, прожил у парижского врача Жана Итара до сорока лет. Местные жители, где он был пойман, утверждали, что мальчик вел дикую жизнь не менее семи лет, он ходил на двух ногах, ловко лазал по деревьям. А Хуги? Разве Хуги не повторение этого примера? И да, и нет.

Ильберс, продолжая просматривать тетрадь, ни на минуту не уходил от мысли, пытаясь связать в единое целое выводы Дунды с своими собственными догадками. Экология до сей поры не имела примера, чтобы как-то научно обосновать возможность выживания ребенка в дикой среде и его дальнейшего в ней возмужания, как это произошло в данном случае.

И вдруг снова строки, записанные уже Дундой.

«Я полагаю, — писал он, — что случай с Хуги — это почти беспрецедентный. Мальчик не только выжил, он стал самостоятельным и независимым от своих опекунов. Попади он не к медведю, а к другим животным, он вряд ли бы дожил до пяти — восьми лет. Дело, очевидно, в том, что этот сильный добродушный зверь, который здесь редко залегает в спячку, оставался не только верной защитой мальчику на долгие годы, но еще и способствовал своим образом жизни сохранению его прямохождения. Этот способ передвижения остался для него основным, хотя он, как было нами подмечено, умеет передвигаться и на четвереньках, правда не столь быстро.

И удивительно еще то, что Хуги сам приходил к нашему становищу, более того, сегодня он открыто нам показался, изъявляя какую-то тревогу Так и кажется, что человеческое начало в нем не погибла. Поэтому прихожу к мысли, что изучать его образ жизни надлежит и дальше только в естественной для него среде. Если дикое животное, попав в неволю будучи взрослым, может еще примириться с нею, Хуги, сохранив задатки человека к развитию в своей экологической среде, впитав в себя инстинкты свободолюбивого зверя, останется, на мой взгляд, непримирим к неволе. Он неминуемо погибнет от нервной горячки. В этом я убежден. Насильственный путь возвращения его в лоно цивилизации невозможен. Только медленное и упорное сближение в естественных условиях, только путь привыкания…»

На этом дневник обрывался, дальше шли уже предсмертные записи в замурованной пещере. Ильберс перечитал раз, второй и третий последние строки дневника. И смысл этих строк для него с каждым разом становился все отчетливей и все зловещей.

«Что же мы тогда наделали? — спросил он себя. — Мы же его, по существу, уже обрекли на смерть!»

Он позвал Сорокина:

— Яков Ильич, вот слушайте, что пишет Дунда, — и зачитал ему нужный абзац.

— М-да, — протянул Сорокин с явным изумлением, — стать убийцами, даже невольными, — это в наши планы никак не входит. Но ведь это только предположения?

— В том-то и дело, что Федор Борисович был уверен в таком исходе. Хуги уже при нем фактически был не мальчик, а вполне оформившийся дикий человек. Что же говорить о нем сейчас?

— Да-да, — согласился Сорокин. — Но давай подождем до утра. Неужели науке неизвестны обратные, обнадеживающие факты?

— Нет, неизвестны. Во всяком случае, подобные.

— И все-таки подождем, хотя я понимаю, нам нельзя ошибаться…