— А, это потому, что он, когда маленьким был, на животе спал, ноги сложив, как лягушонок. Говорят, что это от глистов бывает, правда? И еще у него глаза большие. И еще он как-то в пруд упал, наглотался головастиков. Крат его спас. Вытащил на берег, а тот головастиков выплевывает. Поэтому мы его и зовем до сих пор «лягушонком». Когда мама и Макрина не слышат.
— Понятно, — снова ответил Кесарий.
— Останешься у нас на недельку? — умоляюще спросил Рира.
— Нет, завтра рано утром уеду. Нельзя надолго отлучаться из легиона.
Рира вздохнул.
— А Митродор ведь тоже в Александрии учился? — спросил он. — Риторике, кажется. Он оттуда эту свою певицу привез, Лампадион.
— Я устал, — неожиданно резко ответил Кесарий. — Пора спать.
— Ладно, спокойной ночи, — немного удивленно ответил Рира. — Пойду сестрицу от сирийцев забирать. Проводить тебя до твоей спальни?
— Найду, — ответил Кесарий, и Рира скрылся во мраке жаркой июльской ночи. Кесарий пошел по саду среди звенящих цикад и аромата ночных цветов. Ночные бабочки летели на свет факелов, при которых сидели на лужайке сирийцы. Оттуда доносилось пение:
Ранним утром кто-то окликнул Кесария через окно.
— Шлама, ахи![165]
— Шлама! — ответил Кесарий, засмеявшись. — Заходи, Салом!
— Вот, Сандрион, ахи, — заговорил Абсалом по-сирийски, ведя за собой большеглазого подростка в заплатанном хитоне, — его зовут Аба. Хочет он себя в рабство продать. Может, ты его и купил бы? У тебя бы ему было хорошо… А то и оставил бы здесь — мы бы с ним вместе жили, я его за конями научил бы ходить, он смышленый. И песни бы вместе пели.
— Да, да! — закивал Аба, чуть не плача и с надеждой глядя на Абсалома и Кесария.
— Его семья разорилась, отец велел ему в рабство продаваться. Он средний сын, не старший, не младший, потому его и выбрал. Вот приедет домой — и на рынок. А так бы деньги передали бы с остальными — и все. Ху шавра тава[166], — добавил Абсалом.
— Не отец велел, я сам решил! — запальчиво произнес юноша.
— Саломушка, зачем же в рабство-то его… — произнес Кесарий. — Сколько твой отец задолжал?
— Ой, много, господин Кесарий, много! — покачал головой Аба. — Шесть золотых монет.
Его большие черные глаза стали влажными.
Кесарий позвал раба и велел ему принести свой дорожный кошель, расшитый египетским узором из фениксов, достал из него десять монет и подал юноше.
— Вы меня… покупаете? — радостно прошептал тот.
— И не собираюсь, — ответил Кесарий нарочито строго. — Мало ли что Абсалом придумает. Это твоему отцу… а это — тебе, — он достал еще шесть золотых монет.
Аба зашатался — ноги его подкосились. Он упал на колени, но Кесарий и Абсалом подхватили его.
— Не надо, — тихо добавил Абсалом. — Ну, ступай, Абба.
— Ты нарочно меня разжалобить хотел, Салом? — спросил Кесарий.
— Все говорят, Сандрион, что ты изменился в Новом Риме… — проговорил сириец.
— Все! Хорошо ты сказал — «все»! Папаша говорит, ты хочешь сказать?
Абсалом встрепенулся, но не ответил.
— Ты хочешь сказать, что ожидал того, что я куплю это мальчишку и сделаю рабом? — гневно продолжил Кесарий.
— Не знаю, Сандрион, — честно признался сириец.
— Брат мой! — воскликнул Кесарий. — Пусть то, что он не стал рабом, будет знамением того, что ты получишь свободу!
Он обнял сирийца за плечи, а тот обнял его, и они стояли так долго, молча, в предрассветной дымке.
— Даже если это не получится, брат мой, — сказал Абсалом наконец, — спасибо тебе.
— Получится, брат! — твердо произнес Кесарий.
— Знаешь, Афродита Урания принесла двенадцать щенков. Уже прозрели. Все красивые, на мать похожие, — вдруг сказал Абсалом и засмеялся. Кесарий тоже засмеялся.
— Урания — умница, такая замечательная собака… Будешь, брат, ее щенков теперь без меня растить, я дома долго не покажусь… Наверное, возьму одного пса в Новый Рим потом. А как лошадки?
— Лошади в имении все здоровы. Но покажи мне своего коня, брат мой, — попросил Абсалом. — Это тот, про которого ты писал, что купил недавно?
— Нет, это Буцефал, — засмеялся Кесарий. — Я без него никуда.