Но вторая группа людей, показавшаяся в светлом, как небо, проеме входа, между двух белых колонн, заставила врачей, Лампадион и раба со всех ног броситься в темную глубину храма. Каллист, споткнувшись о надгробие, с шумом упал, и все его спутники в страхе остановились, пригнувшись, а Лампадион опустилась на колени.
Юлиан и его малочисленная свита не заметили ничего необычного. Они остановились и ждали, пока рабы императора не поставят переносной походный жертвенник.
— Друзья мои, — раздался хриплый голос. Каллист узнал мгновенно голос нового кесаря. — Друзья мои! Благодарю вас за то, что вы согласились меня сопровождать для того, чтобы совершить скромное жертвоприношение Матери богов.
— Наш долг — оберегать жизнь императора, — раздавшийся голос заставил все еще лежащего на могильной плите Каллиста вздрогнуть — невероятно, но это был голос Евстафия. Мгновение спустя вифинец понял, что говоривший был не юноша, а взрослый муж.
— Орибасий, ты все еще в обиде на меня за то, что я, на твой взгляд, слишком легко одеваюсь для зимней погоды? — рассмеялся Юлиан, и вместе с ним рассмеялись его спутники. — Здесь не холоднее, чем в Лютеции, поверь.
— О, в Лютеции местные варвары, паризии, укутывают фиговые деревья в соломенные гиматии на зиму! — воскликнул кто-то из свиты.
— Соломенный гиматий? — задумчиво проговорил Юлиан, — Нет, я еще не настолько проникся кинической мудростью, что смогу носить соломенный гиматий[191].
Все дружно рассмеялись шутке императора.
— Моя Лютеция…[192] — проговорил император задумчиво. — Помнишь, Орибасий, — тогда по реке неслись глыбы льда, похожие на мраморные плиты? Той зимой? А мой дом был без подземной печи. Саллюстий недавно уехал, и я тосковал по нему. Он и сейчас не с нами.
— Саллюстий пишет, что скоро приедет, — отозвался Орибасий, усмехаясь в бороду. — Что касается Лютеции, то там ты сам отказался от дома с печью, о божественный Юлиан,
— Да, отказался от печи, ибо я приверженец Диогена-пса…[193] — ответил ему Юлиан, тоже почесывая свою косматую бороду. — И не зови меня божественным, мой добрый Орибасий — божественен Гелиос и божественна Мать богов. Ты, ездивший к дельфийскому оракулу по моей просьбе, прикасался к божественному и не должен путать человеческое и божественное. Ты знаешь, что я — простой человек и философ. Философ-киник. Поэтому-то я и отказался от дома с печью.
— Ты желал приучить себя сносить холод воздуха без поддержки, — прерывающимся от восхищения голосом произнес Орибасий. — И это — божественно само по себе для человека, облеченного саном кесаря — ибо тогда ты был еще кесарем, а не императором, хотя уже и философом, и великим полководцем.
— Что у них за причуды, у мужей благородных — зимой в холоде мерзнуть! — прошептал, не сдержавшись, Трофим. — Я-то думал, хозяин один такой, а вон, глянь-ка — и император наш туда ж. Это, вишь ты, киническая философия называется. Так у пса-то, поди, шуба теплая, а у хозяина…
Лампадион заткнула ему рот ладонью.
— Да, и, не боюсь прослыть хвастуном, преуспел в этом упражнении, — довольно кивнул Юлиан. — Боги не дали мне ни красоты лица, ни приятного голоса — но они взамен дали мне душу философа, а это неизмеримо прекраснее.
Он снова почесал бороду.
— И то, что пальцы мои грубы от писчей трости, а под ногтями — грязь от чернил, говорит о моей искренности в следовании истинной кинической философии. Ведь большинство киников в наши дни стали пусты и лицемерны, и ничем не отличаются в своей надутой аскезе от галилейских кощунников.
— А где Кесарий врач, Мардоний? — вдруг спросил Орибасий.
— Подлец, — прошептал Каллист, приподнимая голову от надписи: «Павел, апостол народов. С эллинами я был как эллин, да приобрету эллинов. Для всех был всем — чтобы спасти хотя бы некоторых».
— Кесарий? Он же христианин, — ответил скрипучим голосом евнух Мардоний, единственный из евнухов, оставленных при дворе новым императором. Во времена Констанция придворных евнухов было очень много, они занимали влиятельные и почетные должности. Многих удивляло и досадовало такое отношение к ним Констанция, поэтому никто особенно не опечалился, когда новый император отправил всех их в отставку. Правда, неприятным известием оказалось то, что на ставшие вакантными должности Юлиан никого не назначил, а просто их отменил — «за ненадобностью».
— Я не спросил, кто он. Я спросил, где он, — ответил евнуху Орибасий. Между врачом, давним другом Юлиана, скрывавшего под страхом опалы свою дружбу с молодым кесарем от императора Констанция, и Мардонием, воспитателем Юлиана, который открыл для него Гесиода и Гомера, а вместе с этим — мир эллинской религии, которая стала для отрока убежищем от страхов прошлых и настоящих[194], давно поселилась затаенная ревность и вражда.
193
Пес (др. — греч. «кион»), отсюда название философии киников — «собачьей». В то время как недруги, высмеивая киников, говорили, что их философия написана на кончике собачьего хвоста, сами киники с гордостью называли себя «псами». Позже Григорий Богослов в похвальном слове Максиму Кинику использует слово «пес», как похвальный эпитет. Впрочем, в написанном позже псогосе философу Ирону (полагают, что это одно лицо с Максимом) слово «пес» и «собака» приобретают ярко выраженную уничижительную окраску.
194
После кровавой резни, учиненной в 337 году Констанцием, были убиты почти все родственники Юлиана, кроме его слабоумного брата Галла. Спасенный почти чудом, Юлиан провел детство и юность под присмотром слуг Констанция, почти в затворе, и в постоянном страхе разделить судьбу родных.