— Да, Фалалей, — отвечал ласково Пантолеон и погладил обритую голову новобранца.
— Ты… ты ведь хороший… тогда почему же ты — христианин? У вас же и детей едят… но я знаю, ты никогда не ел… — заговорил сбивчиво Фалалей, готовый разрыдаться.
— Ах, Фалалей, дурашка, — рассмеялся Леонта. — Не едят у нас детей. Никого не едят. И ничего плохого у нас не бывает, это люди глупости рассказывают. Мы поем гимны Христу Богу. Потом вкушаем хлеб и вино, это таинственная пища для нас после молитвы. И все.
— И все? — переспросил растерянный Фалалей. — А чародейство, гоэтейя всякая?
— Нет у нас никакой гоэтейи, — устало вздохнул Пантолеон. — Все это ложь…
— Ложь? — обрадовался Фалалей. — Ну, тогда хорошо… как хорошо….
— Не плачь, — попросил его Леонта.
— Я не хочу, чтобы ты умер!
— Я и не умру. Но до нашей встречи я буду помнить о тебе — а ты обо мне…
— Я не стану христианином! Только, умоляю, не бери с меня слово, что я стану христианином! — взмолился Фалалей.
— Ты свободен, друг мой Фалалей, — улыбнулся Пантолеон.
— Фалалей! Живее! — раздался окрик. К ним направлялся ссутулившийся, как бурый каппадокийский медведь, Сирион. За ним семенил Петосирис, потом вышагивали Квадрат, Дидим и Ульф.
— Уже полдень, Фалалей! — проговорил золотоволосый узник.
Пантолеон взял юношу за кисть руки и приставил лезвие меча к своей яремной вырезке. Вдруг он произнес, словно вспомнив о чем-то важном:
— Подожди!
— Ты хочешь околдовать их, чтобы мы сбежали? — прошептал юноша.
— Я христианин и не умею колдовать, мой милый друг, — отвечал приговоренный, отрезая острым лезвием золотую прядь своих волос, в которых уже искрилась седина. — Возьми это на память обо мне. Знай, что я буду всегда помнить и молиться о тебе, когда приду ко Христу, Богу моему.
— Что там за звуки, в дупле дуба? — вдруг спросил, прислушиваясь, юноша.
— Птицы, — отвечал ему Леонта. — Они скоро улетят… выше… выше… все выше…
И он приставил лезвие к яремной вырезке на своей шее, произнеся: «Иго Твое благо, Христе!»
А потом он сжал руку Фалалея и произнес:
— Христос грядет!
…
— Молодец, Фалалей, — сказал Квадрат, вытирая меч и отрезая для себя золотистый локон.
— Приказ был — обезглавить, а не горло перерезать! — заметил Ульф, вытирая губы.
— Да, Сирион, ты же главный тут — отсеки ему голову! — тявкнул Петосирис и кивнул в сторону лежащего ничком на траве Фалалея. — Он уже ни на что не способен, как я вижу!
— Глянь-ка, а это и вправду сильный гоэт был! — покачал головой Квадрат, дотрагиваясь до новобранца в окровавленном хитоне. — Паренька-то, глянь, лихорадка-то сразу и разбила! Без сознания, и глаза, эвона, закатились… хорошо, что хоть повозка есть, на которой этого гоэта привезли…
Он взгромоздил тело Фалалея на плечи и потащил к повозке.
Сирион подошел к казненному. Тот лежал навзничь, смотря в небо и улыбаясь. Его волосы сияли на солнце, бились на ветру, словно светлое пламя.
«Он живой!» — раздался детский голос откуда-то сверху. Сирион вздрогнул, поднял голову, но так и не смог увидеть рыжую девочку и ее маленького раба, что прятались в дупле огромного дуба.
И центурион тяжело опустил меч.
…Финарета вынесла в таблин кричащего круглолицего новорожденного.
— Диомид, у тебя родился сын! — воскликнула она.
— Сын! Сын! — закричал Ромул-трибун. — В моем легионе служить будет!
Он схватил Диомида-младшего и подкинул его в воздух.
Каллист и Финарета насилу отобрали орущего басом младенца от восторженного отца. Тот словно опомнился:
— А как же Юлия? — вдруг тихо спросил он, переводя взгляд с лица Каллиста на лицо испугавшейся Финареты: — Вы… вы сделали кесарево сечение? Юлия… Юлия мертва?! — закричал он, поднимая к небу огромные сжатые кулаки.
— Нет. Она жива, — раздался ровный, спокойный голос.
Кесарий шел к ним из вечернего сада, без плаща, в мокром от пота хитоне, немного пошатываясь.
— Она жива, — повторил он, подойдя ближе и взял младенца из рук Финареты.
— Видишь, какой крепыш! — сказал он, и на его усталом лице показалась улыбка. — Кормилица уже готова? Юлия слишком слаба, чтобы кормить грудью свое дитя.
— Да, да, — кивнул Каллист, и сделал знак рукой. Вошла полная, добродушная женщина, и деловито взяв младенца, села с ним в отдалении на кушетку и дала ему грудь.
— Я проверил ее молоко, — сказал Каллист. — Хорошее, такое, как Соран советует. Умеренно белого цвета, с приятным запахом, однородное, умеренное по густоте. Если капнуть его на ноготь, то растекается равномерно, а при покачивании сохраняет ту же форму…[291]
291
Каллист приводит критерии оценки грудного молока, которые дает античный врач Соран Эфесский в своем трактате «О женских болезнях», большая часть которого посвящена уходу за новорожденным.