— Estou muito contente de ver a senhora Rosalia[13]. Мы чуть не заплясали от восторга — вкрадчивый, мягкий голос, точно разгадав нашу давнишнюю мечту, говорил по-португальски:
— E estes meninos? São filhos do meu senhor Aniceto?[14]
Мы всегда мечтали услышать португальский язык; не галисийский язык отца — по существу, тот же испанский — и не тот заикающийся, неуверенный язык, на котором изъяснялась мать, и, уж конечно, не тот набор игривых куплетов, которые выдавал за португальский Жоао, а чистейшее бразильское наречие, как раз такое, как у Мулата, — португальский язык, искусно пересыпанный испанскими словами.
Стоило в доме заговорить про национальность и кому-нибудь вспомнить, что Жоао — бразилец, как поднималась кутерьма. Не может быть! Интересно, какие они из себя, эти бразильцы? Посмотреть бы на них. Ни в школе, ни по соседству бразильцев и в помине не было. Бразилец представлялся героем сказки. Мать нам много рассказывала о неграх, их жизни, плясках, негритянских кушаньях с особым, пряным ароматом; и ни разу не упомянула про то, что в Бразилии живут белые тоже. Вот мы и считали, что белых бразильцев не бывает. Из рассказов матери вставала черная Бразилия, в которой жили — так мы по крайней мере думали — только негры и только плясуны. А Жоао был белый, и не плясал, и не говорил по-бразильски, и никаких особенных кушаний не знал. Хорош бразилец! Но мы его все же прозвали Бразилец и, как показало время, недаром, потому что сразу после смерти матери и ареста отца его потянуло на север; вот меня — так на северо-запад, к высоким горам Чили, встававшим мне навстречу из грустных рассказов матери, к горам, за которыми расстилались долины, где родилась моя мать и откуда вместе с Анисето Эвиа она пустилась в трудный и опасный путь. И вдруг среди нас, точно по волшебству, объявился бразилец, да еще какой! Не только родился в Бразилии, как наш Жоао, но и прожил там всю свою жизнь.
— Это Жоао, он там родился, как раз тогда…
Тогда… тогда, восемнадцать лет назад мать впервые увидела Мулата Педро. Он явился к нам в дом и сообщил, что ее муж — не кубинец, не коммерсант, не игрок, а попросту вор и сидит в тюрьме.
— Пусть сеньора спросит Галисийца.
— А кто это?
— Твой муж.
И ушел, исчез, испарился, оставив ее один на один с неожиданно свалившейся бедой. Прошло восемнадцать лет, и он снова перед ней, на восемнадцать лет старше, на восемнадцать лет невесомее, снова улыбается сеньоре Росалии и ее детям, и они отвечают ему тем же. Мулат Педро, или Педро-Мулат, на многие дни стал для нас нескончаемым праздником, который прерывался лишь на те короткие часы, когда он уходил по делам. А все остальное время он бывал с нами, на нашей улице, в нашем квартале — и так вплоть до самого отъезда, когда мы с плачем распрощались с ним на пристани, пообещав когда-нибудь приехать в Рио.
Позднее мы узнали, что Педро-Мулат не украл в своей жизни даже носового платка, но жил при ворах, с краденого. Наивный и во многом робкий человек, медлительный и зябкий, он преклонялся перед ворами, и это обожание не могли истребить ни тюрьмы, ни нужда, ни побои. Сам непригодный для воровского дела, он помогал ворам, чем только мог. Полиция со временем привыкла к его существованию и воспринимала его как обязательный персонаж, без которого не обходится ни один воровской спектакль и с наличием которого необходимо считаться. Допрашивать его было бесполезно: он никогда ничего не знал, хотя всем было известно, что он осведомлен куда лучше, чем полиция и вся воровская корпорация вместе взятая. Несколько раз его сажали за укрывательство, но тюрьма только разожгла его преданность, его любовь к ворам. Всякий стоящий карманник, едва переступив границу Бразилии, тотчас же вспоминал, что здесь живет незаменимый Педро. Да Педро и сам был всегда наслышан про всех достойных воров, про их специализацию, дела, планы. Многие адвокаты, защищавшие уголовников, считали его своим лучшим клиентом, потому что он платил исправно и не скупясь, если, конечно, удавалось извлечь преступника из тюрьмы.