Выбрать главу

Но истинно говорится, что пути человеческие неисповедимы. Горбяков не вернулся в университет ни через три года, ни через пять лет. Рядом в Парабели жил старый рыбак Федот Федотович Безматерных, бывший сахалинский каторжанин. Была у него дочка Феклуша. Толком никто не знал, своя ли она у Федота или приемная. Знали другое: первый свет в окне для Безматерных — дочка. Лучший кусок, самый нарядный лоскут — все отдавал Федот Феклуше.

Чтоб не голодать, многие ссыльные нанимались на купеческие невода в период осеннего промысла. Тут-то Федор Терентьевич и увидел Феклушу. Увидел, да и полюбил.

Через полгода Горбяков женился на Феклуше, переехал в дом тестя, стоявший на отшибе от села. Когда срок ссылки кончился, Горбяков отправился в Томск. Здесь он сдал экзамен на фельдшера и со свидетельством на руках вернулся снова в Парабель. Ссылка «неугодного элемента» в нарымские пределы в те годы все расширялась. Увеличивалось и число стражников. Год от года шел приток переселенцев. Бедный люд привлекали вольные земли. Какой-то умный человек решил: нельзя же людей в таких местах оставить вовсе без медицинского призора. Так и оказался Федор Терентьевич Горбяков в должности разъездного фельдшера.

Должность у Горбякова была, прямо сказать, беспокойная. Половину года он проводил в поездках. Летом на лодках, зимой на лошадях и оленях проникал он в самые глухие деревеньки и юрты, разбросанные по берегам Оби и ее притокам — Васюгану, Тыму, Парабели, Кети, Чулыму.

Многим ссыльным, да и местным жителям — крестьянам, рыбакам, охотникам помог Горбяков не только своими вдумчивыми советами медика и лекарствами, а главное, своим участливым словом, теплом собственного сердца. Но кого не смог сберечь Горбяков — это Феклушу, жену свою. Скоротечная чахотка источила ее в шесть недель. Похоронил Горбяков жену на Обском яру, открытом всем ветрам. На плите сам высек надпись: «Свет твой, Феклуша, никогда не померкнет в душе моей, как не иссякнет любовь моя к твоей родной земле».

Надпись эту едва ли кто читал, потому что крутой берег оставался пустынным. Да и не к этому стремился Горбяков, высекая буквы на мраморной плите. Писал сам для себя, клятву давал не Феклуше — себе самому.

Смерть жены пробудила тоску по городу. В иные дни так и подмывало бросить беспокойную должность, покинуть нарымскую землю навеки, вернуться в город, где и университет, и библиотека, и люди, у которых многому можно научиться.

Но проходил месяц, другой, кончился год, а Федор продолжал жить по-старому. А вскоре понял Федор, что к этим местам прикован навечно. Вступила в свои права Поля. И, приглядываясь к ней, видел Федор: нет, не покинет она этих мест, никакой город не заменит ей этой суровой реки — с летними разливами, с дикими, безлюдными берегами, с лесами, где пуля застревает на первой сажени, с лугами широкими, безбрежными, очерченными только горизонтом, в какую сторону ни взгляни.

Беспокоила Горбякова и судьба старика Безматерных. Увезти его отсюда в город было бы равнозначно тюремному заключению. Оставить одного среди чужих людей не позволяла совесть: старик приближался к тому возрасту, когда и о нем могла потребоваться забота.

И еще была одна причина, может быть, самая главная из всех иных. Горбяков по должности, по обязанностям был фельдшером, лицом отчасти официальным, связанным со службой, а по убеждениям своим, по взглядам, по порывам души он чувствовал себя революционером, большевиком, человеком, жизнь которого навсегда связана с партией.

В Нарыме, в условиях самой глубокой конспирации, настолько глубокой, что об этом могли лишь догадываться большевики, находившиеся в ссылке, работал подпольный партийный центр.

Строжайшая конспирация диктовалась обстоятельствами: в ссылке вместе с большевиками находились люди иных политических взглядов — меньшевики, эсеры, анархисты. Приходилось опасаться не только полицейских ищеек, но и политических противников.

Расхождения в стратегии и тактике образовали между политическими партиями России великую пропасть.

Подпольный партийный центр в Нарыме поддерживал через хитроумную сеть явок и подпольных квартир связи с партийными организациями Томска, Москвы, Петербурга, а также с зарубежными группами большевиков-эмигрантов. Центр ведал внутренними связями сосланных в Нарымский край. Когда случались побеги отдельных товарищей из ссылки, это значило, что центр признавал это целесообразным и делал все, чтобы побег оказался успешным.

О судьбе Горбякова тоже существовало решение подпольного центра. Он обязан был сидеть на месте, заниматься своим делом фельдшера и помогать комитету в его связи с внешним миром. Такова была воля партии, о подлинном масштабе которой Горбяков составлял представление по рассказам ссыльных, по печатным материалам, изредка попадавшим в его руки.

О появлении беглеца на Парабельской протоке Горбяков узнал от Поли. После участия в облаве дочь прибежала в свой прежний дом. Отец спал на кровати, подложив под заросшую бородой щеку сильную, широкую ладонь. Свадьба и ему досталась нелегко: хлопотал о приданом; готовился принять гостей в своем доме. Ну и, конечно, хорошо, крепко выпил, что умел делать лихо, с удалью еще со студенческих пирушек.

Поля по-настоящему ничего не знала о связях отца с политическими ссыльными, хотя и была убеждена, что он и дедушка никогда ничего худого им не сделают. Сами ведь были ссыльными когда-то. Тем более она не имела никакого представления о партии, о большевиках. Поля хорошо знала по рассказам отца его жизненный путь, знала, как он попал сюда, в Нарымский край, и догадывалась, что среди невольников, обитающих в самых далеких и почти недоступных уголках этой, как говорили люди, проклятой богом земли, немало его друзей.

У Горбякова дико болела голова от перепоя и суеты последних дней. Он с трудом приподнялся, ожесточенно, обеими ладонями, растирая заросшее смолево-черным, с легкой проседью волосом крупное лицо. Натягивая сапоги, он попросил дочь рассказать обо всем по порядку.

Поля еще раз повторила все сначала — о приезде стражников, о погоне за беглецом по берегам Парабельской протоки, о встрече с ним на курье.

— Наверняка какой-нибудь уголовник, бандюк драпака дал! — выслушав дочь, сказал Горбяков, про себя подумав: «Если б побежал кто-то из наших, меня обязательно бы предупредили…»

Поля хотя и не разбиралась в тонкостях политики, но разница между уголовным преступником и политическим ссыльным была для нее доступней.

— Да что ты говоришь, папаня! — воскликнула она. — Я же собственными ушами слышала, как урядник возвестил о побеге «наиважнейшего государственного преступника». С чего это обычного бандюка он стал бы так возносить?!

Горбяков пригладил взъерошенные волосы, посопел, прихватывая мундштук белыми зубами. «Могло случиться и так — предупредить меня не успели. А могло случиться и того хуже — связь не сработала», — подумал он.

— Это верно, Поля! Все может быть. И кто б он ни был, этот человек, ты правильно сделала, что отвела от него беду. Пересидит в землянке — уйдет.

— Нет, не уйдет! Я велела ждать моего сигнала, — твердо сказала Поля. — А потом сам посуди: куда он уйдет? На Оби рекостав. Дорог нету. Ни проехать, ни пройти. А у него, видать, при себе только мешок с бельишком.

Горбяков вытащил из карманчика пиджака расческу, подошел к зеркалу, принялся расчесывать свалявшуюся бороду. «Ну, какой же чудак этот беглец! Бросился в путь в самую трудную пору. Либо отчаянная головушка, либо от незнания местных условий», — думал Горбяков, всматриваясь в свое помятое лицо с припухлостями под глазами.

— Ну, ты беги, Поля… к себе домой. Чтоб не подумали о тебе чего-нибудь плохого, — с некоторым усилием сказал Горбяков. Ему все еще не верилось, что дочь откололась от него, откололась навсегда, променяв родительский кров, под которым родилась и выросла, на дом чужого дяди. «Любовь… ничего не попишешь. Я-то сам разве не так же поступил? Приехал по неволе, а остался по собственному желанию. И все ока, любовь, этакие трюки выкидывает». Выход Поли замуж за сына купчика не радовал Горбякова. Немного утешало, правда, ее намерение вырвать Никифора из отцовского дома. А дочь настойчива, упорна, уж коли что захочет, тому быть.