Выбрать главу

На том берегу стоял парк аттракционов; колесо обозрения походило на скелет прикорнувшего динозавра.

— Хочешь? — полуутвердительно улыбнулась она, и пять минут спустя они уже шагали по железному, грохочущему под ногами мосту, обвитому вьюнком и изрисованному граффити.

В кассе под колесом Рогозина купила билеты, а Тихонов, недолго думая, взял ещё пакет кукурузных палочек. Правда, в кабине, в момент, когда он разорвал упаковку, их качнуло, и половина палочек просыпалась на ребристый пол. Рогозина рассмеялась, убирая с лица волосы и щурясь от солнечных бликов. Иван опустился на корточки собрать палки и так и застыл, глядя на неё снизу вверх, надеясь только, что сердце не выскочит из груди.

Когда круг завершился, он не спешил выйти.

— Укачало? — спросила Рогозина.

Тихонов молча мотнул головой, стараясь дышать ровно, прижимая к груди порванный пакет.

— Пошли. У нас ещё дела…

Полковник протянула ему руку, и, схватившись за неё, Тихонов перепрыгнул с качающейся площадки на твёрдую землю. И вправду слегка пошатывало, как в детстве, когда перекатался.

— В детстве я обожала колесо обозрения, — задумчиво произнесла Рогозина. — До тех пор, пока бабушка не сказала, что его называют чёртовым колесом. И что оно может остановиться, ты зависнешь на самом верху, и не выбраться. После этого стало страшно…

Она хмыкнула и повернулась к колесу спиной, что-то ища в сумке.

— Зачем тогда вы пошли сейчас? Если боитесь?..

Полковник глянула на него как-то странно, удивлённо, косо — будто он спросил очевидную вещь.

— Я много чего боюсь, — скупо ответила она. — Приходится.

И пошла прочь.

Иван нагнал её у заборчика, ограждавшего колесо обозрения. Хмуро спросил:

— Я обидел вас?

— Ну не ерунди… Хватит уже. Ты всю неделю на взводе. Я всё понимаю, — повторила она с мягкой улыбкой. — Но расслабься ты уже. Не ищи в словах второе дно.

— Ладно, — покладисто ответил он.

— Идём, — усмехнулась полковник и махнула на выход из парка, случайно коснувшись его руки.

После похода в местное отделение полиции (что она там делала, Иван так и не узнал), лавку сувениров, галантерейный отдел древнего универсама и почту (снова загадка!) Галина Николаевна предложила ещё раз прогуляться по набережной — на этот раз по другой стороне Куринки, обрамлённой пристанями, крутыми склонами и скверами. В ширину речка была метров тридцать — по зелёной глади неторопливо и тяжело ходил речной трамвай с широкой палубой, уже наливавшейся вечерними огнями.

Между плиток набережной тут и там пробивался чертополох; пахло резедой и пижмой. Чаячьи крики, разносившиеся над водой, тёплый, медовый аромат осенних трав, мягкая пыль, оседавшая на кедах, — всё это возвращало Ивана в детство, в старый провинциальный городок, где он проводил почти каждое лето. Если бы не Галина Николаевна рядом — он подумал бы, что и впрямь вернулся во времени.

Ноги гудели от ходьбы; права Рогозина: они, офисные жители, редко видят солнце, да и гулять вот так, подолгу, совсем отвыкли…

В груди всё туже затягивался узел. Минутами Иван думал, что не сможет сделать следующий вдох. Но — мог. И шёл дальше, бок о бок с ней.

А Рогозина как будто не ведала усталости: шагала упруго, спокойно, весело и улыбалась, когда ловила на себе мужские взгляды. На ней был светлый, совсем летний костюм — льняная юбка, белая с вышивкой кофта — слегка старомодная на его вкус, но подходила идеально.

— Вам не холодно? — ёжась от вечерней прохлады с реки, спросил он. Отчего-то хотелось, чтобы она накинула плащ, чтобы эти мужики не пялились на её голые руки.

— Не-а. А ты? Замёрз?

— М-м…

Он бы скорей сам превратился в ледышку, чем признался, что мёрзнет, и повернул домой.

— Погоди-ка минутку.

Полковник свернулась на пыльную неасфальтированную обочину и постучала в окошко облупившегося киоска с надписью «Пирожки».

— Два горячих чая и… — выжидающе обернулась на Ивана.

— Пирожок с повидлом, — усмехнулся он.

— Да ну тебя. Два чая и два хычина, — велела она.

— Что такое хычин?

— Ты не знаешь?

…Хычином оказалась продолговатая, в форме полумесяца булка из тонкого-тонкого масляного теста. Внутри, как в кульке, перекатывалось жареное мясо.

— Ешь аккуратно. Горячо.

— М-м-м…

— Обожаю этот киоск. Раньше он стоял на рынке, а потом, когда я уже училась классе в шестом… да, в шестом, точно… мы приехали с мамой на ноябрьские праздники, и я видела, как его прямо трактором, или экскаватором, что-то такое… В общем, срыли с рынка и привезли сюда. На рынке тогда построили новый мясной павильон… А хычины с тех пор тут. Но по-прежнему хороши. Давай чай подержу, всё прольёшь…

Он и вправду обжёгся, с непривычки не понимая, как пристроить в руках большой, обжигающий даже сквозь полиэтиленовый пакет и бумагу хычин.

…Сколько раз за этот день она сказала «обожаю»? Сколько раз прежде он слышал от неё это слово? Впрочем, что удивительного; он всю жизнь знал её полковником Рогозиной. А Крапивинск был городом её детства, куда она возвращалась до тех пор, пока не похоронила мать…

Узел снова болезненно сжался, натянув невидимые, тугие струны. Иван зажмурился, съежился, сглотнул. В эту минуту он испытывал к ней только жалость; сочувствие, любовь и жалость — к ней, великолепной, такой красивой, решительной, задумчивой, невероятной… Он, так мало читавший и не особенно разговорчивый, без труда подобрал бы целую страницу эпитетов.

— Вкусно?

— Очень.

Иван и не заметил, как проглотил весь хычин целиком. Съел бы ещё, но киоск остался позади, а возвращаться туда, в тень влажных акаций, оставив Галину Николаевну одну… Нет.

Смеркалось. Тихонов уже не был уверен, происходит ли это на самом деле или просто снится. Тем более, когда она произнесла:

— Такая погода. Так не хочется в гостиницу, Ванька. Давай прокатимся на речном трамвайчике?..

Так они оказались на узкой, ярко освещённой палубе. Вода отсюда казалась не зелёной, а чёрно-фиолетовой, цвета густого индиго. В мелкой ряби отражались огоньки трамвая и плескались фонари с берега. На набережную вывалил народ; к ночи Крапивинск уже не казался таким пустынным. Где-то запели. Со скамеек сквера у самой реки доносились взрывы смеха; зазвенело стекло.

— Типичный вечер, — сквозь зубы процедил Тихонов, злясь на все эти прозаичные звуки, разбивавшие кокон этого долгого, золотистого, пыльного осеннего дня.

— Не сердись, — угадывая его мысли, попросила Рогозина. Встала рядом у борта, вглядываясь в трубы завода за пригородным лесом. Набрала воздуха, чтобы что-то сказать, но передумала. Приобняла его за пояс. Замерев, Иван едва разобрал: — Я хочу потанцевать.

Она была слишком близко, он слишком отчётливо слышал её шёпот, ощущал древесно-шоколадные нотки духов, чувствовал, как её волосы щекочут щёку. Она была слишком близко, чтобы он мог призвать на помощь здравый смысл.

— Да. Я тоже хочу, — выдохнул он, окунаясь в безумие.

Играло что-то очень знакомое, но от звона в ушах Иван не мог разобрать, что именно. Музыка оставляла песочное, сухое чувство; ему казалось, что с середины реки они перенеслись куда-то в дюны. Во рту было отчаянно сухо, он совсем рядом видел её блестящие голубые глаза, в которых отражались огоньки и его собственное растерянное лицо…

Ладонь у неё была такой же сухой, а на ребре указательного пальца — мозоль, какая бывает, если много писать от руки. Где, когда она умудрялась много писать в последнее время? В голову пришло нелепое предположение, что Рогозина ведёт дневник, но мысль тут же утонула в потоке эмоций — жажды, всплеска адреналина, дрожи, ватной слабости в ногах… Он заставлял себя совершать какие-то движения, но вела она — под эту дробную песочную музыку.

Иван вдруг понял, почему — песок. Эта поездка — песочные часы. Этот день — одни из последних песчинок в верхней чаше.

***

Когда они вернулись в гостиницу — глубоким, глубоким вечером, — Круглова по-прежнему не было. У дверей номера Рогозина улыбнулась. Спокойно, твёрдо сказала: