Выбрать главу

— Продолжения нет, радость моя, — с улыбкой щедрой, но слишком серьезной, чтобы Юу не мог не напрячься, согласился он. — Как только мы с тобой определимся, куда нам трогаться отсюда в первую очередь — я обещаюсь достать для тебя и других книг: столько, сколько тебе захочется, а пока что…

— Что…?

— Придется нам довольствоваться обществом друг друга, а не сказок. — Хитрющие губы растянулись шире, лукаво перемигнулись с вызолоченным зажженным ночником, оглаживающим комнатные полы и стены, ковры и подвесные лампадки, задувшие синий воск пахнущих смолой и черникой свечей, и Юу, успевший за три неполных дня изучить значение этой новой улыбки достаточно хорошо, поспешно отодвинулся, вжался спиной в резное изголовье одной на двоих кровати, повыше натянул сползающее одеяло — пусть чокнутый Уолкер пока и не торопился распускать рук так, как, кажется, распустить бы и мог, и хотел, Юу остро чувствовал, что скоро этот день, когда сомнется последняя яблочная граница, придет, а потому лучше оставаться настороже, лучше опасаться, лучше чутко прислушиваться к оттенкам и запахам, чтобы не воспротивиться, так хотя бы запомнить их все: самые первые, самые удивительные, самые сладкие, кружащие помешавшуюся ответом голову. — Право, милый мой, мне ведь тоже известны кое-какие неплохие истории. Так почему бы, спрашивается, не спросить и меня, м-м-м?

Юу прикусил губу, с недоверием покосился на протянутую своевольную руку, бережно опустившуюся на согнутую коленку, сумевшую обжечь жженым горчичным медом даже сквозь шерстяной жвачный войлок. Пощурился, отталкивая заставляющий терять нужную бдительность свет. Беззлобно, желанием одной закореневшей привычки — Уолкер уверял, что когда постареет, он станет просто-таки бесподобно невыносимо-очаровательным, а Юу с того лишь только больше рычал да злился, — поворчал. Набычившись исподлобья, громче и выше нужного пробурчал с созвучиями пляшущей по гландам да дыхательным трубкам паники:

— А я что, против, что ли?! Сиди и рассказывай свои истории, кто тебе мешает?! Только…

— Только?

— Только напирать-то на меня при этом зачем?! — рявкнув, он брыкнулся неутомимой ногой, подался поближе к иному краю, хорошо понимая, что всё равно бесполезно, что никуда он от этого идиота не денется: вон, тот уже приподнялся с пододвинутого к постели стула, уперся коленом в прогнувшийся голосистый матрас, засверкал повлажневшими одурелыми глазами, задышал перегревшейся на солнце собакой — Юу сам их видел, этих собак, Юу теперь было с чем сравнить. Юу знал, обдумывал, приходил к выводу: и шут в тебе скрывается, чертов господин экзорцист, и лохматая приблудная собака. — Чего ты опять ко мне лезешь, а?! Чего опять хочешь?! Почему не можешь просто сесть на свою задницу и спокойно сидеть?!

Уолкер, сука, только улыбался. Уолкер, сука пёсья, молчал, демонстрируя ослепительную, как солнце над таволжьим лесом из сиреневых глициний, белизну безупречных зубов.

Подался дальше, прильнул теснее, пополз настырной рукой, перебирающей паучьими пальцами, по одеялу, по простыни, по пальцам и лодыжкам дернувшихся ног, знаменуя начало долгожданного ежевечернего игрища, в котором Юу вот-вот, потеряв последние капли подбитой выдержки, выпрыгнет из постели, ринется босиком по снятой комнатушке прибрежного шумного отельчика, опрокидывая на ходу всё, до чего сумеет — случайно или нарочно — дотянуться. Зеркальный шкафчик с расческой и подаренными шнурками для волос, которые твердо вознамерился помощью вдохновленного Уолкера растить. Накрытое расписной бумазеей кресло в уютном затененном углу, обшитое хрустящими созвездиями декабря, вмерзшими в шкуры несущихся за зайцами гончих, в котором Аллен в самый первый день пребывания здесь еще пытался скоротать долгую зябкую ночь, а под утро, устав, соскучившись да разнывшись всеми костяшками, приполз на брюхе к впустившему его в постель мальчонке, сгребая в теплые собственнические объятия и с тех самых пор почти ни на секунду не отпуская от себя прочь. Округлый каштановый столик об одной ножке с картежными прогнозами о краповом дожде на полдник и проливном молоке на завтрак, с букетом из алых-алых рябиновых роз в пузатой прозрачной вазочке, подаренных влюбленным на всю голову седым шутом под лучами впервые увиденной мальчиком-из-клетки колдуньи-луны.

Юу замечется вдоль стен, скорее шутливо, чем всерьез, отбрыкается, поворчит на глупого дурака, специально же пытающегося казаться медленнее, простодушнее и нерасторопнее, чем он, быстрый, хищный и стремительный, есть. Поняв, что ему снова поддаются, заругается, остановится, взберется с ногами на подоконник распахнутого окна, свесив над городом пятки да тощие голени, тут же ощутив, как сзади прижимается чужой живот, грудь, обхватывают поперек тела тревожливые вездесущие руки. Перевесится через дрогнувшее узкое плечо седая голова, заглянув нежной зябкостью в те глаза, что отныне как спелые сочные сливы в набухшей вельветовой кожуре воскресшего в воскресенье Лазаря. Прижмется губами к велюровой щеке, соскользнет к приоткрывшемуся впускающему рту; нежно повернут голову цепкие ловкие пальцы, сплетется из звуков и красок рассветный поцелуй, и пока сам Юу станет хвататься за шутовские плечи, пока будет обмякать и позволять оттаскивать себя обратно в постель, чтобы тискаться всю ночь напролет, чтобы выпрашивать новых сказок и сворачиваться на теплой груди под теплым одеялом, боясь смыкать глаз и отдаваться дышащему за спиной сну, белый олень, пролетевший по небу, царапнет короной рогов луну по провисшему лицу. Взорвутся заигравшими тулумбасами и хохотом бродячих попрошаек сине-желтые улочки, распустятся ночные желтофиоли, просыплются с залечившего шрамы небосвода все звезды, ангелы, золотые рыбки, сердца, слепленные из штормящего янтаря, пахнущие голубой пекинской сосной, собственноручно укладывающиеся в подставленные ладони, дивящиеся истинным земным богатствам…

И пока ветра станут созывать на ночную охоту перистых котов Господних, пока Уолкер продолжит целовать, целовать, целовать, продвигаясь кончиками пальцев в постепенно раскрывающиеся лепестковые глубины, пока розы и сорванные ковчеги запоздалой сирени сложатся в мост, перекинувшийся через ропот пенных морей, смерть, обернувшаяся крылатой птицей жизни, весной, забродившей осенью в винном бокале и крохотным шариковым летчиком, нарисованным на внутренней кожице детского запястья, склонившись над безымянным короткопамятным городком, смыкающим ресницы отелем и согретой постелью урчащего дракона да пойманного им бутона, растянув губы в белой песьей улыбке, опустив на забрызганные паутинками глаза пушистые щекотные подушечки, шепнет:

«Земля всего лишь длинна, так длинна, так беспробудна, так хороша…

Так что же вы, мальчики, всё не спите?

Никогда не узнаете ее высот, никогда не узнаете ее облаков, ежели не сомкнете уставших своих век, ежели не позволите сердцам отдохнуть, ежели отгоните по неосторожности того, кто приносит на пестром зонтике разбросанные по островам да всхолмиям видения угрюмого капитана Немо, холодной на губы русалки, скорбящего по былым грустным подвигам Персея.

Земля всего лишь длинна, так длинна, так беспробудна, так хороша…

Так спите, дети.

Спите спокойно, под звоном куколок-плакальщиц, под крылом бумажного самолетика, под приглашающими огнями Бен-Гуриана. Спите, славные, хорошие, уставшие дети, и пусть вам приснится самый светлый, самый добрый, самый трепетный сон.

Спите, милые мои дети…

Сегодня, сейчас, так просто и так до кристальной венериной зари…

Спите».