Выбрать главу

— Слушаюсь!

— «Слушаюсь, слушаюсь»… Ну и старшина же у тебя в роте был. Он что, только такую речь и признавал?

— Никак нет.

— Тьфу! — сплюнул Генка, колупнул ногтем заковырину, гнездившуюся у него на подбородке. — Я те что, старшина иль комвзвода, чтоб со мной на таких сухих рысях изъясняться? — («Ого, куда задвинул, какой поэтический образ придумал: «на сухих рысях», — мелькнуло в голове у Генки удивленное, мелькнуло и тут же угасло). — Тут, в отряде, девчонки такие работают, что по вечерам надо фраки надевать и беседы вести самые что ни есть тонкие… М-м-м… «Шарман», — вспомнил он трудное слово. — Ясно?

— Так точно!

— «Так точно, так точно»… Вот те, а? Поезд, идущий на восток… В шесть часов вечера после войны, — начал дергать плечами Генка, передразнивая Алика, хотя и понимал, что он не прав, но остановить себя не мог. Потом вдруг споткнулся, словно ему как в боксе нанесли удар в поддых — он увидел Любку Витюкову. Та шла по тропке, проложенной между «диогеновыми бочками», перепрыгивая через мослы — гнутые коленчатые переплетения отопительных труб, которыми балки были соединены между собой (балок, отапливаемый печушкой-буржуйкой, холодный, трескучий, неудобный — он уже ушел в прошлое, ныне изготовляют «бочки», которым Диоген обязательно бы позавидовал, с центральным отоплением, с умывальниками). Любка шла к ним — ближе и ближе, Генка похмыкал в кулак, разгреб ладонью воздух перед ртом: «Чик-чик-чик-чик», вытянулся, стараясь казаться повыше, сравняться ростом с Любкой — да вот оказия — не получалось насчет «выше» у Генки. Если только к кисам десятисантиметровые каблуки прибить.

— Ну как живется новоприбывшим? — спросила Витюкова. — Не скучаете?

— Никак нет! — ответил Алик.

— Скучаем, — ответил Генка-моряк.

— Раз скучаете — приходите в гости, чай будем пить, — пригласила Любка, и у Генки-моряка что-то острое защемило в горле, будто хватил крутого морозного воздуха. Он чуть не закашлялся, но сдержался, стер со щеки слезку, улыбнулся: выходит, они с Аликом небезразличны ей, вот какая история, вот какое открытие… И словно бы таежным черемуховым цветом запахло, тягучим, прозрачным, горьким, от которого хорошо на душе становится. А в звонкие морозные охлесты, в щелканье стужи вдруг вплелись щелки и трели соловья, и весна вроде бы опустилась на землю, хотя время ее наступит еще очень нескоро. «Любка, Любка, — вдруг забормотал мысленно Генка-моряк, — что же это происходит, а?»

— Выше нос, товарищ Чик-чик, — сказала ему Любка, и Генка встрепенулся, приходя в себя, будто воробей, на которого сыпанули водяным горохом. Любка усмехнулась и пошла по снежному стежку дальше, ловко перепрыгивая через мослы, а Генка-моряк задвигал кадыком, сглатывая тягучую, черемухового вкуса слюну, потом спросил у Алика:

— Видал?

— Так точно!

— Корабль высшего класса! Чик-чик-чик-чик… Крейсер новейшей постройки с атомным вооружением, — Генка споткнулся на полуфразе, понимая, что говорит нечто недостойное Любы, что все это по́шло — сравнивать человека, тем более женщину, с кораблем, но такой характер был у Генки — вначале он произнесет слово и лишь потом обдумает его. Нет бы наоборот. Хотя сравнение с кораблем означало высшую похвалу у бывшего моряка Геннадия Морозова.

Алик с интересом посмотрел на своего начальника, расправил обмахренные густым сверкучим инеем усы, окутался паром, словно локомотив перед отправкой в дальнюю дорогу.

— Ладно, двинули! — сказал ему Генка-моряк. — Нам с тобой два места в офицерском балке отвели. Хоромы такие — танцевать можно. Пошли! Времени у нас немного — на то лишь и хватит, чтобы твои усы нафабрить. А?

Алик не ответил. Генка первым двинулся в балок. Он понимал и не понимал, что с ним происходит. В нем рождалось, а вернее, прорезалось, словно зуб мудрости, что-то новое, до поры до времени, как оказалось, хитро замаскированное в нем самом же — и это новое было облачено в красивую одежду, приносило сладкую боль, думу о чем-то несбыточном и восторженном — и вот надо же! — нет бы этому новому проснуться где-нибудь в заморской стране, где есть все «условия» для любви, «атрибуты», что ли, — пальмы на песчаном белом берегу, по которому ползают прозрачные крабы, совсем рядом лижет мокрую кружевную кромку ласковая бирюзовая вода, воздух гудит от тепла, чернокожие кудрявые мальчишки торгуют кокосовыми орехами. За поясом у каждого мальчишки — нож, даешь пацаненку серебряную монетку, он ловким коротким движением сшибает макушку у кокосового стакана, протягивает его тебе — и ты пьешь молоко, прохладное, солоновато-сладкое, приятное. Да, тут уж сам бог велит дурману любви ударить в голову. А вот в тайге, в лютый мороз, когда все живое боится высунуть нос наружу, — тут уж, как раньше считал Генка-моряк, любовь — вещь редкая, диковинная. Ее тут и вовсе быть не может: она в оледеневшем законсервированном состоянии находится. Придет тепло — кругом все оттает, тогда и наступит черед любви — Генка остановился, покрутил головой — что-то не то в голову лезет, какие-то детские выспренности, примитивные мысли: любовь же не картошка, которую хранят до поры до времени, а потом, по команде свыше или по собственному велению, перебирают на складах и отправляют в овощные палатки. Любовь — это… это морской шквал, что как влепит кораблю в скулу, у того трещат и хряпают переборки, все косточки на излом испытание проходят — едва на «ногах» «карапь» удерживается.