Американец пожал плечами и ответил:
— Этого я не могу вам сказать. Но если судить по ее внешности, то пусть меня утопят в бочке с керосином, а я все-таки скажу, что она не психопатка.
При демонстрировании дальнейших картин незнакомка больше не смеялась. Американец искоса посматривал на нее в темноте, щурил глаза, кусал губы и, когда сеанс окончился, сказал:
— Давайте разузнаем, в чем дело. Я чувствую необычное в этой женщине.
Я отказался. Вот тоже! Мало у меня хлопот своих собственных, чтобы я еще занимался расследованием чужих «загадочных» историй. Американец торопливо застегнул перчатки, насмешливо посмотрел на меня и не менее насмешливо сказал:
— Да, ваш национальный поэт, очевидно, прав: вы ленивы и нелюбопытны.
Затем он оставил меня и, кособоко пробираясь между креслами, последовал за незнакомкой.
Через два дня американец пришел ко мне домой, развалился в кресле и, рассказав десяток свежих политических новостей, по-моему, им тут же придуманных, в заключение добавил:
— А насчет смешливой незнакомки я кое-что узнал.
Без особого интереса к его загадочной улыбке, я небрежно спросил:
— Ну, кто же она такая? Актриса? Уголовная преступница? Сбежавшая из сумасшедшего дома?
— Она глухонемая, — серьезно ответил журналист. — И, понимаете ли, это еще больше меня заинтересовало. Какая досада, что вы не хотите помочь мне.
— А что же я могу сделать?
— Я ведь не знаю немецкого языка, а вы все-таки…
— Вы что же, предполагаете, что глухонемые говорят по-немецки? — сердито возразил я, вовсе не думая острить. — А как вы узнали, что она глухонемая?
— Очень просто, — ответил американец. — Я принял растерянный вид и спросил, как попасть на такую-то улицу.
— Ну и что же?
— Она покачала головой.
Я искренне расхохотался:
— Так вы серьезно полагаете, что если дама не желает ночью на улице вступать в разговор с незнакомым мужчиной, значит, она глухонемая?
— Да нет же! — не без раздражения отозвался мой гость, нервно описывая сигарой затейливый орнамент. — Ну и характер же у вас! Вы не дослушали до конца. Я продолжал расспрашивать, показывал рукой, допытывался, где ближайший вокзал. Она — это было заметно — сильно смутилась и, по-видимому, желая мне что-то ответить, напрягла гортань и извлекла, наконец, совершенно нечленораздельное рычание. Было ясно, что она немая.
Я пожал плечами.
— Ну, хорошо, — сказал я. — Допустим, что это так. А дальше что?
— Дальше? Дальше — я сам не знаю. Я и говорю: меня это еще больше заинтересовало. Надо расследовать. Я теперь знаю, где она живет и попытаюсь расспросить о ней портье. Вот тут-то вы бы мне могли помочь.
Я не мог скрыть, что эта пинкертоновщина мне изрядно надоела, и сказал:
— Вы на меня не обижайтесь, но у вас, по-видимому, слишком много свободного времени.
— Я журналист, — гордо сказал американец.
Он докурил сигару и ушел. По его сжатым губам и холодному рукопожатию я почувствовал в нем досаду, вызванную тем, что его не понимают…
О моем приятеле-американце я могу сказать только хорошее. Но как газетчик, всегда и повсюду разыскивающий темы для статей и корреспонденций, он напоминал мне вертлявую, только что спущенную с цепи собачонку, которая обнюхивает все уголки и пятна, попадающиеся ей по пути. Более суетного человека я не встречал и, признаться, относился к нему с некоторой долей презрения. Впрочем, всякая загадочная история, интрига, авантюра были для него выгодным коммерческим делом, и таким образом суетность его окупалась достаточно хорошо. Он очень скоро уехал и, если я вспоминал о нем, то только оттого, что время от времени он присылал мне наспех написанное письмо с оглушительным количеством вопросов, которые чередовались с пустозвонными сентенциями о том, как надо жить, и дикими проектами спасать человечество от застоя. Я обычно прочитывал его послание после обеда, бросал в корзину, но, чтобы избавить Европу от американских упреков в невежливости, все же отвечал ему — на каждое пятое письмо. В своих ответах я очень ловко уклонялся от всех поставленных им вопросов и изысканным стилем извещал его о том, что у меня нет решительно никаких новостей. Не сомневаюсь, что мои корреспонденции приводили его в бешенство, тем более, что я позволял тебе потешаться над ним. Однажды, например, я сообщал, что глухонемая кланялась ему на очень хорошем немецком языке.
Через два месяца в ответ на этот выдуманный поклон я получил от пего следующее письмо, написанное с яростными нажимами и без знаков препинаний, что свидетельствовало о некоторой взволнованности: