— Опять напала на тебя блажь?
— Хочу. Дай! — требовала Надя.
Женя и Абаканов рассмеялись.
Николай протянул портсигар. Надя вынула папиросу, размяла табак, как заправский курильщик, и прикурила от дымящейся трубки Абаканова.
— Сколько людей надо было поднять, сколько судеб пришлось скрестить, чтобы вырос в тайге вот такой гигант! — сказала Женя, глядя восхищенными глазами на завод.
— Да... — протянул Абаканов. — Построить такую махину...
— Но сколько этот труд дал людям настоящей, высокой радости, как поднял людей, как широко раскрыл перед каждым из нас мир! — заметил Николай. — Когда Серго Орджоникидзе после митинга шел с нами к машине, он сказал: «Мы теперь с вами обучились во втузах и вузах, а когда начали управлять Советской страной — ни черта не умели. Часть старых инженеров оказалась в рядах вредителей, своих инженеров было мало. А теперь... Теперь нет такого предприятия, которого мы не сумели бы спроектировать и построить своими силами. До первой пятилетки у нас было кричащее противоречие между самой передовой в мире формой политической власти и отсталой технико-экономической базой. Это противоречие мы изживаем. В промышленности и в сельском хозяйстве сделан гигантский скачок. Социализм в одной, отдельно взятой стране построен. Предвидение Ленина полностью сбылось». Эти прощальные слова Серго все время звучат у меня в сердце.
— Умный, простой человек, Я глубоко люблю и уважаю его, — сказал Абаканов.
Он провел рукой по отсыревшим от росы волосам Жени и вывел ее на свет, падавший через стеклянную дверь из зала.
— Что тебе?
— Так... Воспоминания...
За окнами здания заводоуправления виднелись фигуры людей. Вдруг они услышали музыку. За роялем сидел Радузев. Люба, задумчивая, стояла рядом; тут же, возле рояля, расположились Шарль Буше, Анна Петровна с Дмитрием, профессор Бунчужный.
— Что он играет? — спросил Журба.
— Я плохо знаю музыку, — ответила Надя, но прислушавшись, воскликнула: — Это Шопен! Вальс!
— Да, это Седьмой вальс Шопена, его любит Радузев, — подтвердил Абаканов.
Они молча слушали чудесное произведение, в котором с необычайной силой, по-своему, Радузев передавал и грусть, и радость, и взлет мечты, и томление.
Потом села к роялю Анна Петровна. Видно было, что она давно не играла, соскучилась, что не все знакомые ей вещи были в пальцах, но она потянулась истосковавшейся душой к роялю, и снова полились глубокие, полные смысла, почти говорящие человеческими словами звуки, которые рассказывали о любви, страдании, о счастье.
— Счастливые... — вздохнула Надя, показав на Радузева и Анну Петровну. — Знаете, товарищи, я вот никому не рассказывала. Мать у меня была суровая женщина, я не помню ее, тетка рассказывала. Отец умер рано, так мать моя всегда ела все первая и самое лучшее, а нам, детям, давала, что останется. Когда ее спрашивали, как она может так поступать, ведь даже птицы и те кормят сначала детей, мать отвечала: «Если я ноги протяну, то кто накормит малых, кто выведет их в люди? А при мне я их и голодных обогрею и приласкаю». Вот какое у меня детство. Было не до музыки...
— Бразильцы говорят, что бедняки живут только из упрямства... — заметил Николай.
— Пошли, товарищи, на площадку, — предложил Абаканов.
Они пошли на рабочую площадку и, понимая друг друга без слов, бродили по цехам, ощущая пульс завода, созданного коллективом, к которому принадлежали и они. От реки тянуло прохладой. Женя поежилась, Абаканов привлек ее к себе. По путям, сотрясая землю, уходили ковши с жидким чугуном, над металлом дрожало розовое марево. Николай вспомнил, что в первые месяцы жизни на площадке самым тяжелым была тишина. Жилое место — и тишина... А теперь...
— Что скажешь, Миша? — спросил он, указывая на завод.
Они снова вернулись к заводоуправлению. Недавно заасфальтированная площадь была ровная, гладкая, ее избрала молодежь для танцев. Прожекторы, установленные на фронтоне здания, ярко освещали ее.
Под игру гармонистов — комсомольца Гуреева и «звездочета» Василия Белкина — парни и девушки лихо плясали, окруженные плотным кольцом «болельщиков». Но круг не вмещал желающих, и пары танцовали на крыльце и возле скверика. Среди танцующих Надя увидела Бориса с Фросей. Он лихо кружил девушку, обоим было хорошо, и, кажется, они ничего сейчас не хотели — только бы продолжалась музыка, только бы еще танцовать. Надя, подмигнув товарищам, указала на пару.
— А не пройтись ли нам с тобой? — предложил Николай.
— Ты неважно танцуешь.
— Для начала один недостаток есть!
С Таней Щукиной танцевал Леня Слюсаренко, а Петр Занадырин стоял в сторонке; поглядывая на дружка, ждал своей очереди.
Занадырин, хотя и работал на другом участке, помнил Таню, изредка встречался с ней; она первая на площадке отнеслась к нему и к Лене приветливо в тот морозный зимний день, а от первой встречи зависит многое. Петр также приобрел на площадке несколько специальностей, и теперь с нетерпением ожидал пуска цеха блюминга: он окончил курсы, и ему, как машинисту слитковоза, предстояло первым принимать из колодцев слитки стали, доставлять к стану.
Среди «болельщиков» Абаканов заметил Яшу Яковкина.
— Что, Яша, задумался? — обратился к нему Абаканов. — Помнишь, как приехал сюда и говорил, что ищешь пустырь? Что хочешь увидеть, как на пустом месте вырастет завод, вырастет город?
— Ох, товарищи... Действительно так... Чего только не сделает человек!.. И ведь знаю, не только это у нас, в Сибири, а и в Средней Азии, на Урале, на Украине. Смотрю на огоньки — и дух замирает... А какая была глушь... Только и слышно, как падают с деревьев шишки.
— Никуда больше не тянет? Парень ты беспокойный...
— Никуда, товарищ Журба. Наш комбинат кажется мне самым подходящим местом.
Невдалеке от танцевального круга стояли председатель колхоза Пияков и комендант Бармакчи. Комендант был в своей неизменной плюшевой шапочке, отороченной мехом бурундука, в брезентовых сапогах, отвернутых вниз; он что-то объяснял землякам и шорцам.
— Здравствуйте, товарищи! — поздоровался Журба. — Что хорошего?
— Эзендер! Здравствуй! — ответили алтайцы.
Председатель колхоза Пияков обратился к Журбе и что-то долго говорил, держа его за пуговицу кителя и показывая на завод.
Бармакчи пояснил:
— Говорит, прежде мы думать не могли, чтобы в тайге увидеть завод. Есть разные сказки, только про завод нет. И колхозники наши боялись, что жить станет трудно. А получилось иначе. Хозяйство у нас выросло. Люди живут зажиточно.
Наперебой шорцы и алтайцы говорили еще что-то, а Бармакчи переводил.
— Говорят, прежде у нас были зайсаны, и бедняки пахали им землю андазыном — сохой, а сейчас зайсанов нет, и землю пашут железной лошадью — трактором. И об этом в сказках тоже нет.
— Если почки набухли на деревьях, то они обязательно распустятся, быстро расцветут. Жизнь сильнее смерти! Можете это перевести своим землякам? — спросил Журба.
— Это они понимают без перевода! — заметил Абаканов.
Бармакчи закивал головой.
Надя обняла Женю за талию и отвела ее чуть в сторону.
— Как тебе, Женечка?
— Хорошо мне... О, Надя... Жизнь... Большая, сложная штука...
— Поедешь в Ленинград?
— Может быть.
— А Михаил Иванович?
— Михаил Иванович? Он не хочет, говорит, разве нельзя здесь учиться? Разве металлургом быть хуже, чем кораблестроителем? У нас ведь и вечерний металлургический институт открывается. Ты можешь работать и учиться. Так он говорит.
— А ты?
— Я уже и сама не знаю...
Вчетвером, близкие, понимающие друг друга, они ходили всю ночь, не чувствуя усталости; небо было звездное, все предвещало погоду. Завод дышал полной грудью, четкий ритмичный стук машин наполнял воздух, и хотелось слушать и слушать жизнь этого рожденного усилиями людей исполина, в котором все было красиво и совершенно.
1950—1956